Конечно, такие высокие цели ни при каких обстоятельствах не нуждаются в низкой всегда тайне, и только эта ненужная таинственность, потребованная германским императором, в моих глазах – глазах не политика, а просто обывателя, – бросала известную тень на полезные для мира переговоры в Бьёрке.
Что бьёркское свидание приносило лишь громадные заслуги делу европейского мира и самой Франции и России, это понимал и такой изворотливый политик, как граф Витте, если судить по словам, сказанным им через полтора месяца после этого события Эйленбургу и самому Вильгельму II. «Бьёрке – это было самое большое облегчение моей жизни, – говорил он, – и единственная возможность устойчивой политики. Все то, что в шхерах произошло, наполняет мое сердце радостью!» Правда, в своих более поздних воспоминаниях Витте пишет уже иное и говорит, что, когда он узнал о подробностях внезапного договора, он пришел в ужас и как мог старался убедить государя отказаться от этого соглашения, точно дело заключалось именно в подробностях, а не в самом главном205.
Где был Витте более искренним, в охотничьем замке германского императора или в Петергофе, судить трудно, да, конечно, и не стоит, как о всякой человеческой двойственности.
Но вряд ли эта непоследовательность была у одного Витте – ею была заражена и вся последующая германская дипломатия. Приходится с горечью узнать, что, когда и государь, и Вильгельм II продолжали все же мечтать о союзе Франции и Германии через Россию, немецкий канцлер Бетман-Гольвег мечтал «о союзе Германии, Англии и Франции против варварской России». Еще в феврале 1912 года он предлагал французскому послу заключить тесное соглашение с Францией, но якобы президент Пуанкаре в этом отказал206.
Несмотря на сильное разочарование от несостоявшегося в финляндских шхерах соглашения, германский император продолжал с прежнею предупредительностью относиться к нашему двору, да и государь сохранял к нему как внешне, так, видимо, отчасти и внутренне прежнее расположение, и переписка с ним продолжалась.
Правда, это расположение было значительно охлаждено, если не замерзло совсем, окончательным захватом Австрией при поддержке Германии Боснии и Герцеговины207.
Я помню живо то возбуждение, которое охватило все наше русское общество при получении этого известия. Но в допущении этого захвата было сильно повинно и наше тогдашнее министерство иностранных дел, легкомысленно поверившее обещаниям Австрии открыть для нас Дарданеллы – вопрос, решение которого зависело главным образом, конечно, от Англии и отнюдь не от одной Австрии или Германии208.
Как бы то ни было, несмотря на нахождение в противоположных лагерях, дружественная связь между обоими дворами продолжала поддерживаться, тем более что об аннексии Боснии и Герцеговины сам Вильгельм, как он говорил, узнал чуть ли не последним, и, как рассказывали, был «вне себя» от этого шага своего союзника.
Вильгельм II числился у нас не только шефом двух армейских, но и одного гвардейского полков, а незадолго до войны даже германская императрица Августа была назначена шефом лейб-гвардии Гродненского гусарского полка209.
Я помню, что императрица прислала по этому случаю в дар своим русским гусарам вышитые ею собственноручно юбилейные ленты на полковой штандарт. Все это было, конечно, до известной степени простым обменом любезностями, существовавшим почти в той же мере и по отношению к другим иностранным монархам, хотя подобных любезностей могло бы и не быть, но не в пример отношений к другим дворам при обоих монархах для более близкой, интимной связи состояли прикомандированными лица из личной свиты обоих императоров.
Обменивались по семейному и давнему обычаю и подарками на Рождество. Мне вспоминается по этому поводу одно забавное происшествие, случившееся за полгода до войны. Я был как-то дежурным при государе, в сочельник 1913 года, когда в моей дежурной комнате Александровского дворца появился германский фельдъегерский офицер. За ним внесли огромную, обвязанную веревками дорожную корзину. Офицер доложил, что он прибыл от императора Вильгельма с рождественскими подарками Их Величествам и царским детям.
Прежде чем направить эти подарки в комнаты государя, я приказал открыть в присутствии немецкого фельдъегеря привезенную корзину. Каково же было смущение и отчаяние бедного посланца, когда на самом верху ее оказался чей-то зонтик, за ним последовало подержанное пальто и еще какие-то, совсем непривлекательные одеяния. Как оказалось, на Царскосельском вокзале в предпраздничной сутолоке ошиблись в выдаче багажа и совершенно сходную с немецкой корзину какой-то дамы, ехавшей в Киев, выдали германскому фельдъегерю, а корзину с подарками от его императора направили дальше.
К счастью для совершенно угнетенного немецкого офицера, все же удалось, при посредстве телеграфа и телефона, задержать через две станции блуждающие подарки и доставить их поздно вечером по назначению, когда царская елка была уже потушена…
* * *
В Германии многие, в особенности люди из «передовых кругов», продолжают обвинять Вильгельма II за его бегство за границу в дни революции, вызванной или поддержанной ими же!210 Им, конечно, хотелось бы, чтобы враг, которого они стремились всеми силами побороть, оказался бы прочно и надолго в их руках, чтобы быть затем при удобном случае «уничтоженным навсегда». Их негодование поэтому понятно, но непонятны лишь их некоторые слова.
Как могут эти люди говорить о стыде, о чести, об измене своему дому, и сами столь наглядно и малодушно изменившие присяге своему императору, олицетворявшему для большинства германцев их Родину… На негодование таких людей-политиков, не желающих оглянуться на самих себя, конечно, не стоит обращать внимание. Мысль невольно направляется не к ним, а к оставшимся верными своему кайзеру и суждения которых об этом «удалении за границу» также не лишены большой горечи и известного упрека. И вот снова возникает вопрос, столь мучительно задаваемый многими, во всех, когда-то процветавших монархиях, превратившихся за этим в мутящиеся, бедствующие республики: «Кто же кого покинул в тогдашние черные дни? Покинул ли монарх свой народ? Или народ покинул своего природного монарха?» Ответ на этот вопрос каждый из современников дает по-своему, соответственно своему развитию, складу характера, даже партийной политической выгоде, но и «беспристрастная история» вряд ли сможет ответить на него с достаточной справедливостью. Уже само понятие «народ» в данном случае весьма растяжимо; еще меньше присуще сравнивать чувства этой великой, сложенной из миллионов, неопределенности, с чувствами и поступками, принадлежащими лишь отдельным человеческим единицам. Правда, история и современники говорят о «любимых» и «нелюбимых» монархах, но и это столь, казалось бы, определенно названное человеческое чувство, «народ» проявляет с такой несправедливой, оскорбляющей отдельного человека причудливостью, что приходится лишь удивляться. Так, иногда «народ» (то есть выходцы из народа) убивает своего благодетеля и освободителя, и этот же «народ» горько плачет о кончине своего жестокого грозного правителя. Исторические примеры подтверждают такую непоследовательность чуть ли не на каждом шагу. Одному все прощается, даже самое ужасное, другому – всякая мелочь явно несправедливо ставится в вину!!!