Горбачев сказал, что, может быть, я и прав, но прошлого сейчас не вернуть.
Мне рассказывали, что как-то в 1998 или 1999 году в узкой дружеской компании у Михаила Сергеевича спросили: «А почему вы потеряли власть?» И тот, подумав, ответил; «Из-за излишней самоуверенности и самонадеянности». Я не знаю, что именно имел при этом в виду Горбачев, но я бы расшифровал это так; он был чрезмерно убежден во всеобщих к нему любви и уважении, чтобы допустить мысль о том, что кто-то попытается отстранить его от власти. Но, во всяком случае, ответ был откровенным, я это делает честь М.С.Горбачеву.
Конец «холодной войны» дал повод для оживленной дискуссии: а кто же, собственно, выиграл эту «войну», кто стал ее победителем? Запад поспешил присвоить лавры себе, к моему удивлению, и у нас нашлось немало сторонников такой точки зрения. На мой взгляд, неверна сама постановка вопроса — «холодная война» в отличие от любой другой не имеет победителя. Строго говоря, большой урон в ней понесли — и в этом смысле её проиграли — обе стороны.
Это не исключает того, что, будучи экономически более слабыми, Советский Союз и его союзники, втянувшись в ожесточенное военное и политическое соперничество с Западом, были обречены на более болезненное ощущение этих потерь. Но ни распад Советского Союза, ни распад советской политической системы нельзя относить за счет «холодной войны» и навязанного СССР бремени расходов на вооружение и другие затраты, связанные с «холодной войной».
Я далек и от того, чтобы считать беды, приключившиеся с Советским Союзом, случайностями. Хотя многое из того, что делалось, включая, скажем, Беловежскую Пущу или неожиданный взлет Гайдара и его команды, не было исторически запрограммировано и в немалой степени — следствие ошибок, бездумья руководителей и случайностей
Другой вопрос, что в самой советской системе, как она сложилась при Сталине, были заложены семена самораспада, саморазложения, начиная с того, что она могла не то что действовать (эффективность она теряла сразу по окончании любого острого кризиса, и том числе, например, войны), но и сохраняться — и как система власти, и как своего рода империя — лишь при условии очень жесткой диктатуры, строжайшего полицейского режима, в свою очередь, требовавшего для своего обоснования острого кризиса, а по возможности и явной внешней угрозы. Без этого силы саморазложения начинали работать, что вело сначала к ликвидации режима, а затем и «империи».
Если говорить об этих силах саморазложения чуть подробнее, равно как о причинах того, что система как-то еще работала в периоды кризисов, но начинала буксовать в нормальных условиях существования, то я бы указал на следующие из них.
Прежде всего — тоталитарная диктатура подавляла, деформировала, губила интеллектуальный потенциал — в нашу эпоху главный источник роста, развития и процветания любого общества. И это — самая тяжкая часть наследия, оставленного сталинщиной, большевистским образом мысли и действий.
Другая составная часть действующих внутри общества разрушительных сил состояла в том (это уже упоминалось), что вся система и её институты, эффективные в чрезвычайных условиях воины и острых кризисов, начинали работать вхолостую и, в конечном счете, себя разрушать в нормальных условиях. Эти тягостные компоненты системы также замедлили и сделали трудным и противоречивым процесс возрождения страны в послесталинский период. Боюсь, что они еще долго будут давать о себе знать, мешая нашему полному и подлинному возрождению.
Подводя итог, можно сказать, что система — и в территориальном смысле, как союз ряда весьма разнящихся друг от друга республик, и в смысле внутриполитическом, как определенный режим, структуры и органы власти, государственного управления, наличия гражданских свобод и особенно их ограничений — была изначально обречена. Что неудивительно и с точки зрения философской — в основе ее лежала утопия или даже система утопий, не способных выдержать столкновение с реальной жизнью. И дав толчок этому самораспаду, было крайне трудно его замедлить или упорядочить. Огромная по своим масштабам и силовой мощи государственная машина к этому просто не была готова, а может быть, и пригодна.
В одной из предшествующих глав я касался милитаризма, избыточной военной мощи (не всегда эффективной). Не помогла она и в данном случае. Машина эта и не думала о сохранении и защите системы. Она, скорее, ей противостояла, особенно когда начала меняться политика и возникла угроза для всевластия прежней военно-полицейской диктатуры.
Припоминаю один эпизод, относящийся к марту или апрелю 1991 года. В перерыве между заседаниями Съезда народных депутатов ко мне подошли два депутата-полковника, сказали, что группа военных депутатов хотела бы со мной поговорить. Я согласился, и они обратились ко мне с просьбой сообщить Горбачеву, что против него готовят военный переворот. И один из главных заговорщиков — генерал Варенников. Я обещал это сделать, и мне в тот же день удалось поговорить с Президентом. Он сказал, что до него уже доходили слухи о такой позиции и деятельности упомянутого генерала. Но ничего, видимо, так и не было предпринято.
Я потом задал себе вопрос: почему именно ко мне обратились военные депутаты? И сразу нашей на него ответ. С декабря 1989 года я вел довольно резкую и принципиальную дискуссию с военной (да и политической) верхушкой относительно военной политики. Меня удивило тогда, что, хотя моя позиция была позицией зашиты перестройки, никакой поддержки я от Президента не получил.
Когда в 1956 году страна узнала о XX съезде, никто даже не догадывался, насколько сложная, острая и долгая борьба потребуется, чтобы покончить с тем, что было тогда названо культом личности Сталина. Когда начиналась перестройка, её поначалу восприняли лишь как борьбу против так называемого застоя, то есть мертвящей, болотной неподвижности, а на деле — упадка во всех сферах общественной жизни, ставшего особенно очевидным в последние годы жизни Брежнева. И далеко не все сразу поняли, что это в то же время борьба против последствий сталинщины и она либо снова захлебнется, как в свое время курс XX съезда, либо перерастет в борьбу против всей извращенной модели общества, так долго преподносившейся нам и воспринимавшейся нами как «настоящий» и даже единственно возможный социализм.
Потому неизбежно и в годы перестройки на смену первоначальному, подчас даже эйфорическому единению (кому действительно по душе застой?) вскоре пришло размежевание. А на XXVIII съезде КПСС в ряде выступлений уже прозвучала ностальгическая тоска не то что по первым шагам перестройки, а по 1983 году (андроповскому) как самому лучшему, самому настоящему году перестройки. Отдавая должное Андропову (хотя и теневые его стороны, как заметил читатель, мне очевидны), я все-таки хотел бы призвать поклонников 1983 года к разуму.