«А! Михаил Юрьевич!» — вдруг вскричали двое-трое из моих собеседников при виде только что вошедшего молодого офицера, который слегка потрепал по плечу Олсуфьева, приветствовал молодого князя словами: «Ну, как поживаешь, умник!», а остальное общество коротким: «Здравствуйте». У вошедшего была гордая, непринужденная осанка, средний рост и замечательная гибкость движений. Вынимая при входе носовой платок, чтобы обтереть мокрые усы, он выронил на паркет бумажник или сигарочницу и при этом нагнулся с такой ловкостью, как будто бы он был вовсе без костей, хотя плечи и грудь у него довольно широки.
Гладкие, белокурые, слегка вьющиеся по обеим сторонам волосы оставляли совершенно открытым необыкновенно высокий лоб. Большие, полные мысли глаза, казалось, вовсе не участвовали в насмешливой улыбке, игравшей на красиво очерченных губах молодого офицера.
Одет он был не в парадную форму; на шее небрежно повязан черный платок; военный сюртук не нов и не доверху застегнут, и из-под него виднелось ослепительной свежести белье. Эполет на нем не было.
Мы говорили до тех пор по-французски, и Олсуфьев представил меня на том же диалекте вошедшему. Обменявшись со мною несколькими беглыми фразами, офицер сел с нами обедать. При выборе кушаньев и в обращении к прислуге он употреблял выражения, которые в большом ходу у многих, чтобы не сказать у всех русских, но которые в устах этого гостя — это был Михаил Лермонтов — неприятно поразили меня. Эти выражения иностранец прежде всего научается понимать в России, потому что слышит их повсюду и беспрестанно; но ни один порядочный человек — за исключением грека или турка, у которых в ходу точь-в-точь такие выражения, — не решится написать их в переводе на свой родной язык.
После того как Лермонтов быстро отведал несколько кушаньев и выпил два стакана вина (при этом он не прятал под стол свои красивые, выхоленные руки), он сделался очень разговорчив, и, надо полагать, то, что он говорил, было остроумным и смешным, т. к. слова его несколько раз прерывались громким хохотом. К сожалению, для меня его остроты оставались непонятными, так как он нарочно говорил по-русски и к тому же чрезвычайно скоро, а я в то время недостаточно хорошо понимал русский язык, чтобы следить за разговором. Я заметил только, что остроты его часто переходили в личности; но, получив несколько раз меткий отпор от Олсуфьева, он счел за лучшее упражняться только над молодым князем [в разговоре с Висковатовым Боденштедт пояснил, что этот князь был А. И. Васильчиков, позднее секундант на дуэли поэта].
Некоторое время тот добродушно переносил остроты Лермонтова; но, наконец, и ему уже стало невмочь, и он с достоинством умерил его пыл, показав, что при всей ограниченности ума сердце у него там же, где и у других людей.
Казалось, Лермонтова искренно огорчило, что он обидел князя, своего товарища, и он всеми силами старался помириться с ним, в чем скоро и успел.
Я уже знал и любил тогда Лермонтова по собранию его стихотворений, вышедшему в 1840 году, но в этот вечер он произвел на меня столь невыгодное впечатление, что у меня пропала всякая охота поближе сойтись с ним. Весь разговор, с самого его прихода, звенел у меня в ушах, как будто кто-то скреб по стеклу.
… У меня правило основывать свое мнение о людях на первом впечатлении; но в отношении Лермонтова мое первое неприятное впечатление вскоре совершенно изгладилось приятным.
Не далее как на следующий же вечер, встретив снова Лермонтова в салоне г-жи Мамоновой, я увидел его в самом привлекательном свете. Лермонтов вполне умел быть милым. Отдаваясь кому-нибудь, он отдавался от всего сердца; только едва ли с ним это часто случалось. В самых близких и прочных дружественных отношениях находился он с умною графинею Ростопчиной, которой было бы поэтому легче, нежели кому-либо, дать верное понятие об его характере. Людей же, недостаточно знавших его, чтобы извинять его недостатки за его высокие обаятельные качества, он скорее отталкивал, нежели привлекал к себе, давая слишком много воли своему несколько колкому остроумию».
В Москве пишутся стихотворения «Сон», «Утес», «Тамара», «Спор», которое Лермонтов отдал Самарину, «Они любили друг друга так долго и нежно» (перевод из Гейне). В Москве ему хорошо. Хотелось бы здесь остаться навсегда. Встретив Вигеля, Лермонтов и ему высказал свою заветную мечту: «Ах, если бы мне позволено было оставить службу, с каким удовольствием я поселился бы здесь навсегда». Вигель, очевидно, знал или угадывал беспокойную натуру Лермонтова и потому ответил (если верить его словам): «Ненадолго, мой любезнейший». Примечательно, что Вигель именует Лермонтова «руссоманом» — в каких-то кругах за поэтом остается репутация славянофила или близкого к ним человека.
Что ж, это можно понять, учитывая его дружбу с Самариным. Самарин был последним, кто провожал Лермонтова из Москвы на Кавказ. При прощании Лермонтов «между прочим бросил несколько слов о своем близком конце, к которым я отнесся как к обычной шутке», — с горечью вспоминал потом Самарин.
Решено было, что на Кавказ с Лермонтовым поедет Монго-Столыпин. По мнению Висковатова, друзья и родные поручили ему оберегать поэта от дальнейших опасных выходок. Никаких фактов, доказующих сие, не существует, но мнение правомочно. В любом случае оба друга направлялись на Кавказ практически одновременно и скоро встретились. Алексей Аркадьевич выехал из Москвы 22 апреля, Лермонтов — днем или двумя позднее.
Глава двадцать вторая
Водяное общество
По обыкновению, Лермонтов путешествовал не спеша, застревал везде, где только мог, и, прибыв в Ставрополь только 9 мая, написал бабушке, что «ужасно долго ехал, дорога была прескверная». В конце апреля в Туле он встретился со своим давним товарищем — по Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров — А. М. Меринским (автором неоднократно цитировавшихся воспоминаний). В это же самое время в Туле находился Алексей Аркадьевич Столыпин-Монго, выехавший из Москвы в Тифлис 22 апреля. Об этой встрече Меринский тоже вспоминает:
««Никогда я так не проводил приятно время, как этот раз в Москве», — сказал [Лермонтов] мне, встретясь со мной при проезде своем через Тулу. Это встреча моя с ним была последняя. В Туле он пробыл один день, для свидания с своей родною теткой, жившей в этом городе. Вместе с ним на Кавказ ехал его приятель и общий наш товарищ A.A. Столыпин. Они оба у меня обедали и провели несколько часов. Лермонтов был весел и говорлив; перед вечером он уехал».
Из Тулы Лермонтов отправился в путь уже вместе со Столыпиным и заезжал с ним к М. П. Глебову в его имение Мишково Мценского уезда Орловской губернии. Глебов, будущий секундант на роковой дуэли, никаких воспоминаний не оставил и ни с кем не откровенничал. С одной стороны, это очень жаль, а с другой — в эпоху всеобщей болтливости, в том числе мемуарной, придает образу Глебова какую-то «правильную» таинственность. Интересно, что так же молчалив — красноречиво молчалив — был и Столыпин, человек, который, вероятно, знал о Лермонтове гораздо больше, чем все остальные…