Но, каким бы длительным ни было путешествие, оно завершилось 9 мая, когда поручик Лермонтов прибыл в Ставрополь и по воле командующего войсками был прикомандирован к отряду, действовавшему на левом фланге Кавказа «для участвования в экспедиции».
Бабушка оповещена письмом почтительного внука: «…я сейчас приехал только в Ставрополь и пишу к вам… теперь не знаю сам еще, куда поеду; кажется, прежде отправлюсь в крепость Шуру, где полк, а оттуда постараюсь на воды… пожалуйста, оставайтесь в Петербурге: и для вас и для меня будет лучше во всех отношениях. Скажите Екиму Шангирею, что я ему не советую ехать в Америку, как он располагал, а уж лучше сюда на Кавказ. Оно и ближе и гораздо веселее.
Я все надеюсь, милая бабушка, что мне все-таки выйдет прощенье и я могу выйти в отставку».
Лермонтову был «обещан штурм», т. е. участие в деле, после которого возможно повышение в чине, прощение и отставка. 10 мая он получает подорожную «от города Ставрополя до крепости Темир-Хан-Шуры… давать по две лошади с проводником, за указные прогоны, без задержания».
Тем же днем, т. е. 10 мая, датировано написанное по-французский письмо Лермонтова Софье Карамзиной. «Пожелайте мне: счастья и легкого ранения, это самое лучшее, что только можно мне пожелать, — обращается он к m-llе Sophie. — Надеюсь, что это письмо застанет Вас еще в С.-Петербурге и что в тот момент, когда Вы будете его читать, я буду штурмовать Черкей. Так как Вы обладаете глубокими познаниями в географии, то я не предлагаю Вам смотреть на карту, чтоб узнать, где это; но чтобы помочь Вашей памяти, скажу Вам, что это находится между Каспийским и Черным морем, немного к югу от Москвы и немного к северу от Египта, а главное довольно близко от Астрахани, которую Вы так хорошо знаете.
Я не знаю, будет ли это продолжаться; но во время моего путешествия мной овладел демон поэзии, или — стихов. Я заполнил половину книжки, которую мне подарил Одоевский, что, вероятно, принесло мне счастье…»
Далее прилагает стихотворение «L'Attente» («Ожидание»), написанное по-французски, «в жанре Парни», и прибавляет:
«Вы можете видеть из этого, какое благотворное влияние оказала на меня весна, чарующая пора, когда по уши тонешь в грязи, а цветов всего меньше. Итак, я уезжаю вечером; признаюсь Вам, что я порядком устал от всех этих путешествий, которым, кажется, суждено вечно длиться…»
Однако до Шуры Лермонтов не доехал. 12 мая в Георгиевске он встретил ремонтера Борисоглебского уланского полка П. И. Магденко (человека также весьма молодого, 24 лет от роду) и решает с ним и Монго отправиться в Пятигорск. По одной из легенд, Лермонтов подкинул гривенник, загадывая, куда направиться; монета упала «решетом» (решкой), что означало — в Пятигорск. Магденко оставил добросовестное и весьма выразительное описание этого эпизода, ставшего — хотя тогда еще никто о том не подозревал — решающим в судьбе Лермонтова («от того он погиб»).
«Весной 1841 года я в четырехместной коляске с поваром и лакеем, в качестве ремонтера Борисоглебского уланского полка… катил с лихой четверней к городу Ставрополю, — неспешно повествует Магденко. — Мы остановились перед домом, в котором внизу помещалась почтовая станция, а во втором этаже, кажется, единственная тогда в городе гостиница. Покуда человек мой хлопотал о лошадях, я пошел наверх и в ожидании обеда стал бродить по комнатам гостиницы. Помещение ее было довольно комфортабельно: комнаты высокие, мебель прекрасная. Большие растворенные окна дышали свежим, живительным воздухом. Было обеденное время, и я с любопытством озирался на совершенно новую для меня картину. Всюду военные лица, костюмы — ни одного штатского, и все почти раненые: кто без руки, кто без ноги; на лицах рубцы и шрамы; были и вовсе без рук или без ног, на костылях; немало с черными широкими перевязками на голове и руках. Кто в эполетах, кто в сюртуке. Эта картина сбора раненых героев глубоко запала мне в душу. Незадолго перед тем было взято Дарго. Многие из присутствовавших участвовали в славных штурмах этого укрепленного аула.
Зашел я и в бильярдную. По стенам ее тянулись кожаные диваны, на которых восседали штабс- и обер-офицеры, тоже большею частью раненные. Два офицера в сюртуках без эполет, одного и того же полка, играли на бильярде. Один из них, по ту сторону бильярда, с левой моей руки, первый обратил на себя мое внимание.
Он был среднего роста, с некрасивыми, но невольно поражавшими каждого, симпатичными чертами, с широким лицом, широкоплечий, с широкими скулами, вообще с широкою костью всего остова, немного сутуловат — словом, то, что называется «сбитый человек». Такие люди бывают одарены более или менее почтенною физическою силой. В партнере его, на которого я обратил затем свое внимание, узнал я бывшего своего товарища Нагорничевского, поступившего в Тенгинский полк, стоявший на Кавказе. Мы сейчас узнали друг друга. Он передал кий другому офицеру и вышел со мною в обеденную комнату.
— Знаешь ли, с кем я играл? — спросил он меня.
— Нет! Где же мне знать — я впервые здесь.
— С Лермонтовым; он был из лейб-гусар за разные проказы переведен по высочайшему повелению в наш полк и едет теперь по окончании отпуска из С.-Петербурга к нам за Лабу.
Отобедав и распростясь с бывшим товарищем, я продолжал путь свой в Пятигорск и Тифлис…
И вот с горы, на которую мы взобрались, увидал я знаменитую гряду Кавказских гор, а над ними двух великанов — вершины Эльбруса и Казбека, в неподвижном величии, казалось, внимали одному аллаху. Стали мы спускаться с крутизны — что-то на дороге в долине чернеется. Приблизились мы, и вижу я сломавшуюся телегу, тройку лошадей, ямщика и двух пассажиров, одетых по-кавказски, с шашками и кинжалами. Придержали мы лошадей, спрашиваем: чьи люди? Люди в папахах и черкесках верблюжьего сукна отвечали просьбою сказать на станции господам их, что с ними случилось несчастье — ось сломилась. Кто господа ваши? «Лермонтов и Столыпин», — отвечали они разом.
Приехав на станцию, я вошел в комнату для проезжающих и увидал, уже знакомую мне, личность Лермонтова в офицерской шинели с отогнутым воротником — после я заметил, что он и на сюртуке своем имел обыкновение отгинать воротник, — и другого офицера чрезвычайно представительной наружности, высокого роста, хорошо сложенного, с низкоостриженною прекрасною головой и выразительным лицом. Это был — тогда, кажется, уже капитан гвардейской артиллерии — Столыпин. Я передал им о положении слуг их. Через несколько минут вошел только что прискакавший фельдъегерь с кожаною сумой на груди. Едва переступил он за порог двери, как Лермонтов с кликом: «А, фельдъегерь, фельдъегерь!» — подскочил к нему и начал снимать с него суму. Фельдъегерь сначала было заупрямился. Столыпин стал говорить, что они едут в действующий отряд и что, может быть, к ним есть письма из Петербурга. Фельдъегерь утверждал, что он послан «в армию к начальникам»; но Лермонтов сунул ему что-то в руку, выхватил суму и выложил хранившееся в ней на стол. Она, впрочем, не была ни запечатана, ни заперта. Оказались только запечатанные казенные пакеты; писем не было. Я немало удивлялся этой проделке. Вот что, думалось мне, могут дозволять себе петербуржцы.