К вечеру под 1 октября прискакал с пакетом чудом пробравшийся казак, и Кисляков, собрав команду, пошел форсированным маршем в ночь от реки Уллучай к Башлам для предупреждения собравшихся лезгинских толпищ. Тридцать тысяч их (Кисляков в послужном списке указал — 60 тысяч) расположилось вблизи города, готовые истребить немногочисленные русские войска.
Нападение было горячим — жители изменили, и сражение началось жесточайшее. Двое суток русские удерживали город и замок умция, прикрываясь каналом; ночью, укрытые каналом, ушли, унося всех раненых и отражая жителей, стремившихся отбить взятых в аманаты (заложники) детей. Вся обратная дорога к Дербенту через каракайдацкие деревни, завалы на дорогах и истребленные мосты стала одним трехнедельным сражением, где Кисляков немало отличился (когда припекало, решал и действовал он молниеносно). Но уже сам Ермолов со стороны Чечни спешил на помощь, и неприятель, принужденный защищать свои жилища, Пестеля не преследовал…
Дагестан временно усмирили. Надолго ли? В Кубе — только из-под Башлов вернулись — родилась у Кислякова внучка Катенька. Крестными матерями пошли наскучавшие в захолустье полковничьи жены: Мищенкова и Настасья фон Ашеберх. Крестным отцом — полковой командир (потом он «по-родственному» старого Кислякова за пристрастие к хмельным напиткам не аттестовал). Погуляли на славу.
Остаток службы сторожил Андрей Иванович кордоны в Куринской и Кубинской провинциях. Пришло ему туда сенатское определение «о разобранных у него якобы с дозволения гражданского правительства судей дровах» — двадцатилетней давности дело. В апреле дождался он чина войскового старшины за башлинские дела.
В самом конце декабря 1821 года прибились всем семейством к дому…
Остался сзади Кавказ и берега Зеленого моря, издревле названного Хвалынским[177]. Осталась война, непрекращаемая, бесконечная. Потом назовут ее «Кавказской» и счет начнут как раз с 1818 года. Будет она тлеть под боком и жизней заберет не меньше наполеоновских войн. Будут уходить пятисотенные полнокомплектные полки на Кавказ и в Грузию, причем «Грузией» будут называть все пространство меж двумя морями, и возвращаться ополовиненными, — но никто не сочтет этих великих потерь, ибо не погибать будут там донские казаки, а умирать. От голода, от лихорадки… От чего еще на службе умирают?.. Вздрагивать будут, озираться затравленно службистые урядники при словах «линия», «Грузия», «Темир-Хан-Шура». А что поделаешь? Служба… Ничего не поделаешь.
Петро Кисляков, хорунжий, рослый, с въевшимся намертво загаром, от выпитого багровый, спустился в низы.
Только что вернулись со службы из крепости Куба всей семьей, с женою и маленьким дитем, там же, в Кубе, родившимся. И теперь, выпив с отцом и гостями, не вытерпел Петро, встал, за разговором незаметно вышел, матери, подавшейся тревожно, бросил:
— Я сейчас…
Осторожно ступая по узкой крутой лестнице, поскрипывая сапогами, лапал хорунжий отполированные ладонями перильца. Нетерпение и вожделение щекотали в животе.
Возле печи, дыхающей жаром, среди кадок и жбанов, суетились женщины: отцова дворовая девка Авдотья, от жары розовая, на хорунжего глаз не поднявшая; еще двух Петро не узнал.
— Здорово дневали, бабоньки! — блеснул блудливой усмешкой хорунжий.
— Слава Богу!
— Слава Богу, Петро Андреич!
— Чего это вы к нам?..
— Вина любимого глянуть, — дернул ноздрями Петро, вбирая мешанину вкусных запахов, и глянул с пьяным упорством на Авдотью. — Пойди, покажи. Чегой-то я уж и не помню, где что… — и пошел, нетвердо переставляя ноги.
Авдотья покраснела. Покривив губы, сдула упавшую на лицо светлую прядку и, качнув плотным соблазнительным станом, пошла под взглядами.
— Ну, как ты тут?
— Вашими молитвами. Живем за вашими батюшкой и матушкой… Премного довольны… — в голосе Авдотьи позванивал невеселый смешок.
Слышно было, как за дверью шушукаются бабы, понимающе вздыхают. Хорунжий придавил локтем дверь:
— Ну… А меня ждала? Не забыла?..
— Ждала?.. Опять, что ль, вашему батюшке подданных плодить? — в голос и со злостью откликнулась Авдотья и, рывком приоткрыв дверь, сунулась в нее боком.
Смолкли, разинули рты бабы. Петро, прикрываясь от их взглядов, толкнул дверь, но она спружинила о мягкое, живое. Авдотья охнула.
— Добре, — он, закипая, сдержал себя. — Иди. Сам найду, — и вслед, с угрозой: — Потом догутарим.
Нацедив из найденного жбана переварной тройной косильчатой «собирал»[178], Петро проскрипел, протопал наверх, напоследок уловил растерянный, полный отчаяния взгляд Авдотьи. Остальные хмурились, притворялись занятыми. Раздосадованный — чего разбрехался, завалил бы молча, остальные б и не пикнули, не посмели, — распахнул Петро дверь.
— А иде ж твой папа? А? На службе? Иде? На службе твой папа? — Соседка и дальняя родня Гордеева, присев, мела юбкой пол, допытывалась у белоголового, лет четырех, мальчика. Мальчик испуганно таращил глазенки поверх ее головы на стоявшего в дверях хорунжего.
— Иде? А? — Гордеева, увлеченная «пыткой», не видела и не слышала появления Петра. — Иде?
Мальчик сглотнул страх, не сводя округлившихся глаз с вошедшего.
— На слу-ужбе!.. Спросют, иде твой папаня, отвечай: на слу-ужбе… Ну? Дите, иде ж твой папаня?
— На службе… — одними губами произнес мальчики замер бледный.
Петро фыркнул, громко топая, пошел мимо вскочившей Гордеихи к гостям. Из залы кисло-терпкий винный дух, разнобой голосов. В боковушке хнычет девочка, не хочет засыпать на новом месте. Жена, Екатерина Николаевна, бормочет раздраженно, утолакивает дитя.
— Так к кому? К Денисову ай к Хрещатицкому? — батюшка, Андрей Иванович, размазывая локтем по столу бордовые полумесяцы, клонится к сидящему по левую руку брату, моложавому Алексею Ивановичу, платовскому подручному, по смерти Атамана загрясшему в сотниках в рабочем полку.
Было время, обогнал Алексей Иванович старшего брата в чинах, и Андрей Иванович тайно, но болезненно это дело пережил:
— У меня шесть кампаний — я хорунжий, а он сроду нигде не был и уже сотник.
За Алексеем Ивановичем — сын его, Степка, молоденький офицер, служит в новочеркасской полиции, куда и Петра хотят пристроить, и другая родня — тесть Николай Климченков, Гордеевы, Шматовы. В разговор не вникают.
Выпили казаки по обряду, чтоб здравствовал белый царь в кременной Москве, а мы, казаки, на тихом Дону. Пили во здравие Войска Донского снизу доверху и сверху донизу, за Войскового Атамана пили и за гостей, теперь, набравшись, вразброд опрокидывают. Без выпивки «городовым»[179] немочно. Еще на старом месте было посреди города Черкасска два озера, заваленных нечистотами. Как весна — от заразы гибель приходит. И пили казаки, чтоб не заболеть, а кто не пил, того лихорадка трепала. С утра, бывало, у половины города глаза залиты…