Впрочем, всё, быть может, именно так и случилось бы, как чудится моей мягкотелости, если бы нашлось хоть пять минут времени, чтобы стать людьми, вспомнить про заветы Христа, про чудные страницы Толстого или Чехова, взывающие к гуманности и милосердию. Но какие уж тут страницы!..
Поднятого за ноги усатенького Поясницын вбил, как вбивают кол в землю, в нашу маленькую рыболовную прорубь… С полсекунды одна из рук несчастного была еще надо льдом и, извиваясь, молила о помощи. И ноги, пытаясь освободиться из железных пальцев Поясницына, пришли на мгновение в конвульсивное движение. Но, зарычав, Коля навалился на эти ноги всем своим телом, и усатенький, выплескивая воду, нырнул в прорубь. И тотчас же прорубь забулькала пузырями.
И только тут — к стыду, к стыду моему! — ко мне вернулся дар речи.
— Что ты сделал! — закричал я. — Ты человека утопил!
Но энергия ярости, овладевшая Поясницыным, еще не иссякла, он был еще невменяем. Зачем он схватил лом и, обжегши голые руки о его замороженную сталь, опять бросил его на лед?.. По его взгляду, по глазам этим, так напомнившим мне налитые кровью глаза рассвирепевшего быка, я понял, что мой приятель, также не отдавая себе отчета в том, что он делает, мог бы убить и меня.
— Собирай рыбу и идем! — грозно приказал мне Поясницын. И я повиновался.
Мы шли молча, шли в гору, преодолевая трудный подъем. Физическое напряжение, потребное для этого марша, в конце концов привело в себя моего спутника. На половине пути, когда мы приостановились, чтобы передохнуть, Поясницын сорвал с головы шапчонку и, взглянув на меня уже человеческими, вопросительными, испуганными, несчастными глазами, сказал безнадежно:
— Фу, черт. Что же это такое, а?..
— Да, брат! — почти плача, ответил я. — Человека мы с тобой утопили!
Чтобы облегчить его душу, я этим «мы» брал на себя половину ответственности за совершенное преступление. В глубине же души я считал себя даже более виновным: Коля ведь был явно безумен, переживал аффект, я же низко струсил, отступил, позволил несчастью совершиться. Кому больше дано, с того больше и спросится, думал я.
И мы молчали и глядели друг на друга, словно не узнавая.
И вдруг в каждом из нас проснулся страх: ведь мы погубили человека, и нас, конечно, расстреляют, если всё раскроется… я прочел эту мысль в глазах Поясницына, он прочел ее в моих. И — удивительное дело! — только что терзавшие нас чистые угрызения совести тотчас же исчезли.
— Собственно, он сам виноват, — сказал Поясницын. — Зачем он выскочил со своим револьвером?
— Конечно! — тотчас же согласился я. — И пойдем, пожалуйста… Надо поскорее уходить.
— А не доберутся до нас?..
— Думаю, что нет. Он же подо льдом…
И вдруг меня точно ожгло, даже горло перехватило.
— А револьвер-то его?.. — вспомнил я. — Он на льду остался!
— Ну и черт с ним.
— Как — черт с ним? Найдут — ясно, что человека утопили в проруби.
— И пускай ясно.
— Нет, не пускай! — закричал я. — А полицейские собаки? Забыл?.. Тотчас же найдут по следу.
— Черт! — выругался Поясницын. — Ну ладно, стой здесь, жди меня или, если хочешь, иди домой, а я сбегаю за его револьвером.
Я не стал ждать Поясницына — я был очень сердит.
«Кровь за кровь! — думал я. — Гибель усатенького надвигается теперь гибелью и на меня. Всё покатилось к чертовой матери — все мои надежды, все расчеты на будущее. Я должен теперь жить, оглядываясь, прислушиваясь к каждому шороху, жить настороженно, как зверь в лесу. Я стал преступником, самым настоящим преступником, соучастником убийства. Докажи теперь, попробуй, что ты человек с прекраснейшей душой, знающий наизусть почти половину стихов Блока, что ты не бросился на защиту этого рыжеусого идиота лишь потому, что у тебя ослаблена сердечная мышца и ты в момент утопления был близок к обмороку!»
И, ненавидя всей душой и усатого негодяя, и Поясницына, и большевиков, по воле которых я стал почти босяком, я, весь в поту, карабкался на обледенелую сопку, чтобы, перевалив через нее, спуститься в лощинку, где люди, столь же одичавшие, как и мы, из бензинных банок, оставшихся после ушедших из Владивостока чехов и канадцев, и из каких-то ящиков настроили себе примитивнейшие жилища. На то, что я обливаюсь потом, что мне жарко, я долгое время не обращал внимания, полагая, что происходит от поспешности моего отступления. Но когда я оказался на вершине возвышенности, то понял, что налицо имеется другая причина: как это часто бывает в Приморье, ветер
неожиданно переменился — подул с юга, неся тепло. Видимо, с юга шли уже и тучи. Конечно, на темном звездном небе их не было видно, но далеко на юге сверкали глухонемые вспышки зарниц. И, помню, я со злобой подумал: «Идиотская жизнь, дурацкий климат: зимой — зарницы!» — и почти бегом пустился с горы.
Едва я успел добраться до дому, как явился и Поясницын — он ведь шел налегке, без рыбы, снастей и проклятого лома. Вид у него был еще более расстроенный, чем у меня.
— Оба вы как полоумные, — сказала Тоня. — Что же, наконец, стряслось с вами? Рассказывайте, — и, выпрямившись над лоханкой с быстро оттаявшей рыбой, она посмотрела на нас испытующе и строго. — Человека убили?
— Да! — признались мы, пораженные ее проницательностью, и рассказали о том, что произошло с нами.
Наш сбивчивый, но совершенно правдивый рассказ Тоня выслушала спокойно. Первыми словами, с которыми она обратилась к Поясницыну, были:
— Револьвер бросать в прорубь было глупо: этим делу не поможешь, а за него мои контрабандисты дали бы хорошие деньги.
— Теперь я это тоже понимаю, — жалобно ныл Поясницын. — Но не подумал я об этом там. До того ли было! Конечно, — почти взвыл он, — что там пистолет: ведь кровь на льду, понимаешь?! И моя, из пальца, и его, из носу, что ли, когда он упал… Кровь на льду, а для собаки чего же лучше. Уж я ее тер, тер ногами…
— И опять дурак! — уже сердито сказала Тоня. — Весь запах на ногах принес — до самой нашей хаты. Теперь пропали мы!.. Свяжись с дураками — и сама пропадешь! — И умолкла, занявшись рыбой.
Мы молчали. Я думал об ушастой собаке, об овчарке, которая побежит завтра по нашему следу, о прославленном местной газетой псе Революционере, гордости уголовного розыска. Этот пес бодро понесется в гору, и за ним будут бежать сыщики. Он подведет их к нашему жилищу, как такса подводит охотника к норке кролика.
Кролик! Так вот я кто теперь — жалкий кролик, на которого ополчились собаки и люди. А у людей еще и огнестрельное оружие. Спасения кролику нет, потому что он слаб: он будет уничтожен.