Кролик! Так вот я кто теперь — жалкий кролик, на которого ополчились собаки и люди. А у людей еще и огнестрельное оружие. Спасения кролику нет, потому что он слаб: он будет уничтожен.
И мною овладели злоба и отчаяние. Я, конечно, никак не сумею оправдаться: никто моих оправданий слушать не будет, ибо судьи, учтя то, что они назовут моим «социальным происхождением», не поверят мне ни на грош и пошлют меня на расстрел как соучастника убийства этого подлого чиновника. А ведь он сам, только он один и виноват во всем! И мне захотелось реветь, выть: ведь я такой хороший, у меня такая добрая и нежная душа, а меня расстреляют!
Поясницын курил и молчал удрученно.
Посмотрев на нас, Тоня сказала:
— Нахохлились!.. Накормлю я вас рыбой и уйду от вас… Расхлебывайте сами! Переберусь с контрабандистами в Пограничную. Давно зовут!
— Нас они не возьмут с собой? — глухо спросил Поясницын.
— Тебя пожалуй. А его — куда же! — кивнула Тоня на меня. — Вон сидит и, того гляди, расплачется!
И крикнула мне повелительно:
— Подбодрись, парень! Помни бандитский лозунг: до самой смерти ничего не будет!..
Но я был уже на границе нервного припадка.
— Кровь на льду! ~ пролепетал я. — Собаки, сыщики… Словно я зверь, преступник… Не могу я!..
— Цыц! — и Тоня топнула ногой. — Еще в родимчике у меня забейся! — И, оставив сковороду, на которой уже шипела первая порция жарящейся наваги, она, красивая, молодая, сильная, раскрасневшаяся у жарко топящейся печки, метнулась к шкафчику, где у нас стояла посуда, и, достав оттуда жестянку со спиртом, налила в стакан как раз на глоток и, протянув мне, приказала:
— Пей! И не ерунди!
Спирт обжег, сдавил на секунду дыхание и затем, разлив теплоту по телу, успокоил меня несколько. Попросил спирту и Поясницын.
— Промерз!
— Всё вылакаете до наваги! — без сердца, однако, сказала Тоня, наливая и Поясницыну. — Я ведь ему от нервов, а ты — что кабан!
— Сердишься, что я во всем виноват? — угрюмо спросил Николай.
Тоня быстро повернулась к нему.
— Нет! — с какими-то особенными нотами в голосе ответила она. — И не думай об этом! Ни ты, ни он, ни я ни в чем не виноваты. Жизнь проклятая во всем виновата! Человека погубили?.. А я разве не человек?.. А ведь я вот должна себя губить: не сегодня, так завтра сифилис подхвачу. Жизнь виновата! Вас я как сестра любила — одного мы поля ягода! Но больше не моту — уйду от вас. Буду за рубежом искать жизни по себе — не прирожденная я проститутка. Человеком была, гимназию окончила…
— Да, иди! — согласился Поясницын. — Что поделаешь? И нам завтра уходить надо. Хоть бы до весны было дотянуть: замерзнем теперь. Будь он трижды проклят, утопленник этот! Главное — кровь на льду…
— Кровь на льду! — повторил я, как эхо.
— Ладно вам с вашей кровью! — рассердилась Тоня. — Несите еще щепы — печка прогорает.
Я выскочил на улицу, где в ларе за дверьми у нас хранилось топливо.
Выскочил — и не узнал ночи: всё кругом заволокло сырым туманом, таяло, шел мелкий дождь. И в моем мозгу, как молния, пронеслось: спасены!
Позабыв о щепе, я ворвался в нашу лачугу и крикнул это слово. Мне потом рассказывали, что вид у меня был совершенно безумный. Я испугал и Поясницына, и Тоню.
А я хватал их за руки, тащил на улицу и продолжал кричать:
— Спасены, спасены!.. Дождь идет, понимаете? Он смоет кровь на льду, смоет следы!..
Еще думая, что я не в своем уме, Тоня и Поясницын вышли из хаты. Да, шел дождь. Струя теплого ветра занесла в обледенелый Владивосток дождевую тучу — последний остаток какого-нибудь циклона, пронесшегося над Гаваями или над южным Ниппоном. Само небо своими слезами смывало следы нашего преступления!
— А хныкали! — сказала Тоня, возвратившись в хату. — Говорю — помни бандитский лозунг: до самой смерти ничего не будет! А все-таки уйду я от вас с контрабандистами… Ну вас в болото! — И опять вспомнила о револьвере. — Зря бросили пистолет в прорубь!
А ко мне вернулся аппетит — я снова вспомнил о том, что очень люблю наважьи хвосты, подсушенные до хруста. Мне совестно говорить про это, стыдно признаваться в том, что через несколько часов после преступления я, безмолвный соучастник утопления, мог много и жадно есть, много пил, и даже мы втроем пели хором какие-то дурацкие песни. Сознание того, что мне лично уже ничто не угрожает, что концы мрачного деяния действительно спрятаны в воду и никакая сила их оттуда теперь не вытянет, вернуло мне спокойное, даже веселое расположение духа. И лишь перед рассветом, когда в нашей лачуге стало очень холодно, я, уже трезвый, проснулся, вспомнил о том, что произошло накануне, и ужаснулся до отчаяния.
— Что ты стонешь? — спросила Тоня из-за занавески, за которой она спала. — Не бойся, я выглядывала на улицу — снег валит, всё замело!
— Я не о том…
— О чем же? — тихо-тихо спросила она.
— Тошно мне!
— Перепил?
— Да нет же! Неужели не понимаешь?.. Ведь все-таки человека кончили!
— Черт с ним! Пусть плавает, крабов кормит! Не думай об этом.
Мы замолчали. В окошке нашем было черным-черно. Было очень холодно.
— Как Колька-то храпит, святая душа! — тихо сказала Тоня.
Говорят, что преступников тянет к тому месту, где они совершили преступление… Да, это так. В полдень, когда снегопад прекратился, я, утопая в сугробах, поднялся на сопку, поднялся лишь для того, чтобы с высоты ее взглянуть на нашу прорубь.
На пол-аршина засыпанная снегом, бухта сияла под солнцем, как серебряное зеркало. Как раз посередине ее ледокол ломал лед, прокладывая путь к докам. Я приблизительно отыскал глазами место, где должна была находиться наша прорубь-луночка. Ни одного следа не вело к ней. Значит, усатенького не хватились, а если и хватились, то ищут в другом месте.
И я мог бы вздохнуть теперь совершенно спокойно, но спокойствия-то в моем сердце как раз и не было: маячило перед глазами моей души жалкое лицо — лицо трагической маски с приклеенными к ней злым шутником комическими, худосочными рыженькими усиками. И хотя двадцать лет прошло уже с тех пор, как растаял лед, на который была пролита кровь ярости и отчаяния, — до сих пор еще это лицо всплывает из глубин бухты Золотой Рог, чтобы тревожить мою совесть.
I
В Страстную пятницу Воронец, как всегда, в девятом часу пошел в свою Главдальрыбу, где бухгалтерствовал.
Со Светлановской, завернув на улицу Петра Великого, по которой спускался Воронец, навстречу ему шла девушка, одетая как комсомолка. Темные глаза ее были внимательны и спокойны.