защиту от коллег со стороны вышестоящих властей и более широкой общественности. Как только я этой защиты лишился, меня «сожрали». В социологии же меня «сожрали» бы уже в самом начале. Кроме того, я не имел явного намерения делать научную карьеру за счет социологии. Самое большее, что я держал в голове, это применение моих методологических идей для построения теории коммунизма.
Некоторое время я работал в физико-техническом институте, вел специальный семинар с аспирантами. Здесь я познакомился с математиком Н.Н. Моисеевым, деканом одного из факультетов института, впоследствии академиком, заместителем начальника вычислительного центра. Он интересовался проблемами «математического обеспечения социальных исследований» (это его выражение). Мы с ним не раз разговаривали на эти темы. Мне пришлось консультировать студентов, придумавших математическую модель капиталистических кризисов. После этого я сам начал выдумывать такого рода математические модели для отдельных проблем теории советского общества. У меня стали получаться любопытные результаты.
Мои социологические исследования в Советском Союзе шли по двум линиям: 1) по линии создания общей картины коммунистического общества; 2) по линии разработки точных методов решения отдельных проблем. По второй линии я, например, построил логико-математическую модель абстрактного коммунистического общества, с помощью которой доказал неизбежность кризисных ситуаций в этом обществе. Общий кризис советского общества в конце брежневского правления подтвердил мои расчеты. Моя модель имела силу лишь для абстрактного общества в том смысле, что предполагала сильное упрощение ситуации. А выводы имели силу лишь в смысле предсказания тенденции к кризису, а не времени наступления и конкретной формы кризиса. Но мой результат был все же важен для меня в смысле уверенности в правоте моей концепции коммунизма. Особенно много я занимался изобретением методов измерения и вычисления различных характеристик общества в целом и его отдельных подразделений, например коэффициентов системности, степени стабильности, жизненного потенциала, скорости протекания различных процессов, степени эксплуатации, числа лиц различных социальных категорий, показателей экономической и социальной эффективности, паразитизма, экстремальных состояний и т. д. Такого рода задачами я часто занимался просто в порядке развлечения и упражнений в вычислениях. При этом я убедился в том, что введение параметров, подлежащих измерению и вычислению, и изобретение подходящих методов для этого зависело от общей социологической теории коммунизма. У меня уже тогда возникла идея построить всю концепцию коммунизма на уровне точных методов современной науки. Но для этого не хватало ни времени, ни сил. И не было помощников и соратников. И стимулов не было.
Поворот к бунту
В моем душевном состоянии и в моем поведении всегда действовали две тенденции. Одна из них – тенденция к бунту. Она особенно остро проявилась в моем поведении осенью 1939 года, а затем в многочисленных поступках гораздо меньшего масштаба. Вторая тенденция – тенденция к спокойной и строго урегулированной жизни согласно рациональным принципам. Эта тенденция была доминирующей в моей жизни в годы 1962-1968-й. В эти годы я жил согласно моей концепции человека как автономного государства. Но в 1968 году начался постепенный поворот к бунтарскому состоянию. Я уже начал ощущать, что мое государство начинает рушиться под давлением превосходящих сил противника. Это не означало, что я усомнился в принципах моего государства. Ни в коем случае! Я им следовал всегда и намерен следовать до конца жизни. Это означало, что мое окружение не могло допустить спокойную жизнь моего государства.
Существенную роль в повороте к новому бунту сыграл разгром Пражской весны в августе 1968 года.
Вступление советских войск в Прагу застало нас с Ольгой в Грузии, в туристическом лагере Московского дома ученых. Мы буквально окаменели. Отдых был испорчен. Для нас Чехословакия и Польша были не просто социалистическими странами, но странами, так или иначе бунтующими против советского насилия и советскости вообще. И мы им в этом сочувствовали, как тысячи других московских интеллектуалов. Мы восприняли разгром пражского восстания как удар по самим себе. Я тогда сказал Ольге, что такое терпеть нельзя, что за это надо мстить «Им», что «Им» надо дать в морду. С тех пор мысль «дать Им в морду» уже не оставляла меня.
Мой второй бунт существенно отличался от первого. Первый бунт имел место в условиях жесточайших сталинских репрессий, второй – в сравнительно либеральных условиях брежневизма, когда открыто начали бунтовать сотни и даже тысячи людей. В первом я был никому не известным студентом первого курса, во втором – довольно широко известным профессором и автором многих книг, переведенных на западные языки. В первом я был лишь в начале моего пути познания советского общества, во втором – на вершине его. Теперь я чувствовал себя увереннее. Я видел, как Запад поддерживал советских диссидентов и писателей, печатавших свои сочинения на Западе или пускавших их в «самиздат». А у меня уже были многочисленные контакты с Западом.
Я знал, что в результате моего бунта я потеряю все, чего добился в течение многих лет каторжного труда. Но я также знал, что имею какую-то защиту и не буду раздавлен незаметно и бесшумно, как это могло со мною случиться в 1939 году. В таком положении оказался не я один. Тогда вообще бунтовать начинали многие деятели культуры, защищенные известностью и сравнительно высоким положением (А. Сахаров, И. Шафаревич, Ю. Орлов, В. Турчин и многие другие). Так что с внешней стороны в моем поведении не было тогда ничего оригинального. Оригинальность моего пути заключалась во мне самом, в прожитой жизни и в созданном мною моем личном государстве. Но это не было заметно для посторонних. Суть моей «зиновьйоги» замечали лишь в моем непосредственном окружении. То, что я сделал в логике и философии, знали и понимали лишь немногие из моих учеников. Мои социологические идеи вообще не были зафиксированы в виде книг и статей. А «Зияющие высоты» еще не были написаны. И это (скрытость моего внутреннего государства) роднило мой второй бунт с первым. Он лишь по времени совпал с общими бунтарскими настроениями в стране и испытал их влияние. Но в большей мере он был результатом моей внутренней индивидуальной эволюции.
Обращение к литературе
Второй мой бунт был по существу социально-нравственным, а по форме литературным. Литература явилась для меня не самоцелью, а прежде всего средством выразить мое идейное и моральное возмущение тем, что происходило в моей стране и с моим народом, а также со мною лично.
В литературной деятельности я имел возможность выбора: либо бить в лоб, т. е. записать на бумаге результаты моих социологических размышлений в форме научного эссе или памфлета, либо действовать по принципу айсберга,