века. Главное препятствие к выздоровлению Кеннан видел в железном занавесе. Правда о свободном мире, предсказывал он, рано или поздно приведет к мирной трансформации режима, об ужасах которого американский дипломат знал все. (Он лично присутствовал на процессах “вредителей”.)
Несмотря на слабое здоровье и болезни, мучившие его с детства, Джорджу Кеннану посчастливилось дожить до предсказанной им перестройки и даже обсудить ее с Горбачевым.
В семьдесят восемь лет Кеннан наконец ушел на покой. Другой историк, Джон Гэддис, написал биографию своего прославленного коллеги. По условию договора опубликовать ее можно только после смерти героя книги. Кеннан умер в сто один год.
18 февраля
Ко Дню пельменей
Эти пельмени мы называем “от Довлатова”. Чтобы оценить и удивиться, надо знать, что Довлатов презирал гурманов. Считая еду закуской, он полагал, что писателю негоже интересоваться съестным больше, чем того требует природа. В его случае она требовала немало, и он с удовольствием вспоминал, как однажды съел ведро котлет.
Тем удивительнее, что именно Сергей открыл особые пельмени. Я отношу это за счет тотальности его таланта. Довлатов прекрасно рисовал, правильно пел, сочинял стихи под каждую рюмку и умел при нужде готовить. Так или иначе, именно Довлатов нашел в корейском магазине тестяную кожу – аккуратные пачки тончайших кружков, из которых терпеливые азиаты вертят дамплинги, а мы – пельмени. Прелесть этого открытия в том, что оно позволяет, устранив возню с мукой, использовать гостей по назначению: занять им руки, освободив языки.
Поскольку пельмени не только еда, но и развлечение, вроде танцев, я зову на них гостей, предпочитая разговорчивых художников – они лучше других справляются с лепкой. Пельмени можно делать из всего, что в них влезает, и я не останавливаюсь, пока не наберется с пяток мисок разного фарша. Постную говядину хорошо смешать с легкой курятиной. Индюшатине идет жареный бекон. Баранина – пополам с кинзой. Жирная свинина – со свежим имбирем и анисом. Готовил я и плотные пельмени из почти черного бизоньего мяса, и рыхлые – из грубо нарубленной лососины с китайской капустой.
Слепив первую порцию и уложив ее на шезлонг, оставшийся на балконе с лета, мы продолжаем работу, дожидаясь, пока пельмени схватятся на морозе. Когда они начинают стучать, как четки, их пора топить в кипящем бульоне, а как всплывут – тут же, огненными, подавать со сметаной, сдобренной домашней горчицей.
Честно говоря, азиатское тесто совсем не похоже на отечественное. Оно тоньше, крепче и на языке скользкое. Но так даже лучше, потому что больше можно съесть. А это важно, ибо каждый сорт готовится и поедается отдельно, и я не отпускаю гостей, пока не попробуют все.
20 февраля
Ко дню рождения Роберта Олтмена
Олтмен, автор монументального “Нэшвилла” (1975), импрессионистских “Коротких историй” (1993), ловко стилизованного “Госфорд-парка” (2001) и моих любимых предсмертных “Компаньонов” (2006), такой же гений авторского кино, как Феллини или Бергман, но он не европейский, а только и именно американский режиссер. Прежде чем принять Олтмена, надо открыть Америку. И это сделать тем труднее, что она была у всех на виду.
Могучая оригинальность Олтмена в том, что, работая с традиционными жанрами, он тайно, незаметно, без пафоса и скандала возвышает их до универсальных метафор и национальных символов. Поэт хаоса, строящий свою историю на заднем плане бытия, он терпеливо складывает мозаику из фрагментов голой реальности. Для этого Олтмен раскалывает сюжет на мириады фабульных осколков, которые не он, а мы должны сложить во внятный сюжет. И как бы ни петляла дорога, она неизбежно приведет к финалу. Что касается смысла, то мы догадываемся о нем, лишь оглядывая картину с той высоты, на которую нас поднял режиссер.
Его фильмы не бывали сентиментальны, он не признавал голливудского “хеппи-энда”, но и последнюю точку отказывался ставить. Как у других классиков американского искусства, Хемингуэя и Фолкнера, жизнь тут продолжается и тогда, когда это кажется невозможным. Отказываясь от ритуально гладкого эпилога, его фильмы завершает тревожный аккорд, нервный диссонанс, не оставляющий зрителя в покое.
Маэстро недосказанности, мэтр неопределенности, искусник наведенного сна, Роберт Олтмен построил поэтический образ своей работы.
– Снимать кино, – говорил он, – все равно что строить песчаные замки на пляже. Закончив работу, можно отдохнуть со стаканом в руке, глядя, как волны слизывают твой замок.
Не поладив с Голливудом, Олтмен организовал собственную компанию. Называлась она Sandcastle (“Песчаный замок”).
21 февраля
К Международному дню родного языка
Чужой язык кажется логичным, потому что ты учишь его грамматику. Свой – загадка, потому что ты его знаешь, не изучив. Что позволяет и что не позволяет родной язык, определяет цензор, который сторожевым псом сидит в мозгу: все понимает, но сказать не может, тем паче – объяснить.
Чтобы проникнуть в тайну родного языка, надо прислушаться к тем, кто о ней не знает. В моем случае это выросшие в Америке русские дети. Строго говоря, русский – им родной, ибо лет до трех они не догадывались о существовании другого и думали, что Микки Маус говорит на мышином языке. Со временем, однако, русский становится им чужим. Ведь наш язык не рос вместе с ними. Так, сами того не зная, они оказались инвалидами русской речи. Она в них живет недоразвитым внутренним органом. А на чужом языке мы уже и мельче.
Я, скажем, долго думал, что по-английски нельзя напиться, влюбиться или разойтись, потому что иностранный язык не опирался на фундамент бытийного опыта и сводился к Have a nice day из разговорника для тугодумов. Зато на родном языке каждая фраза, слово, даже звук (“Ы!”) окружены плотным контекстом, бо́льшую часть которого мы не способны втолковать чужеземцу, поскольку сами воспринимаем сказанное автоматически, впитывая смысл, словно тепло.
Внутреннее чувство языка сродни нравственному закону, который, согласно Канту, гнездится в нас, но неизвестно где и, показывает история, не обязательно у всех. Язык, рискну сказать, как Бог, нематериален, как природа – реален, как облако – неуловим.
22 февраля
Ко дню рождения Артура Шопенгауэра
Чтение философа ведет по извилинам мысли, которую спрямляет пересказ, ищущий вывода, а не пути к нему. Но когда нам нет дела до науки, читателю достается и обочина теории.
Со всем, что написано у Шопенгауэра, трудно согласиться. Ведь он даже самоубийство считал чрезмерно оптимистической перспективой. Не сумев убедить человечество в полной ничтожности его существования, Шопенгауэр оставил нам лазейку, к которой так часто прибегают философы: эстетику. Шопенгауэр нашел противоядие от собственной философии в прекрасном, и за это Вагнер восемь раз подряд прочел его книгу, а Фет перевел ее на русский.
Лекарство от отчаяния этот якобы беспросветный философ находил в акте глубокого созерцания, когда мы, забыв о себе, становимся безучастным зеркалом объекта, будь то дерево, скала или храм, и нам кажется, что существует только предмет, и нет никого, кто бы