Один из его армейских сослуживцев так описывал его внешность:
Нужно сказать, что уродлив он был необычайно. Лицо как бы отекшее, со сливообразным носом и резкими морщинами под глазами. Фигура тоже невыигрышная: свислые плечи, низкая талия, очень короткие ноги. Ходил он маленькими, редкими шагами, покачивая головой на ходу, будто верблюд.
А двоюродный брат Александра Блока высказывался даже еще более резко:
Господи! Он говорит, будто женщины его любят! Что за чушь?! Физиономия отвратная, какая-то непристойно-голая. Глаз косой и глупый, рот – помойная щель! И череп, череп!
Впрочем, на подобные отзывы можно, наверное, не обращать внимания. Потому что скрывается за ними всего лишь зависть. Как не завидовать молодому, успешному, тридцати-с-чем-то-летнему мужчине, герою войны и покорителю саванн, в объятия которого готовы были броситься все до единой красавицы города?
Жить Гумилев стал в «Доме искусств», а девушек водил к своим двоюродным сестрам Кузьминым-Караваевым. У них было все-таки почище. С какой стати сестры разрешали ему похабничать у себя дома, совершенно непонятно. За одной из сестер Николай пробовал в свое время приударить, но безуспешно. А вторая и вообще с годами была причислена Русской православной церковью к лику святых.
Из окон квартиры открывался вид на красивую площадь и желтый Преображенский собор, в котором через какие-то тридцать лет будет крещен младенец Владимир Путин. Девушки приходили к поэту, сами раздевались, ложились в постель, а потом он просил их принести ему с кухни папирос, и они послушно приносили. Жить бы так да жить, а Николай вдруг взял и женился. Тоже на поэтессе, тоже по имени Анна, – но как же далеко его второй жене было до Ахматовой!
С будущей супругой Гумилева познакомил Виктор Жирмунский – будущий академик, а тогда просто вихрастый шалопай. (Факт этот абсолютно неважен и упомянут мной лишь по той причине, что с внуком Жирмунского, молоденьким петербургским прозаиком Андреем Аствацатуровым, я немного знаком.) Избранницу звали Анна Энгельгардт. Выбор поразил знакомых Гумилева: в Петрограде всем было известно, что Анечка существо, конечно, милое, но редкая дура. Зачем он оформил с ней отношения, понять потом не мог и сам Николай Степанович.
Друзьям он рассказывал, что насчет венчания сболтнул спьяну. А Анна в ответ упала перед ним на колени и закричала: «Боже мой! Я недостойна такого счастья!»
Отступать было поздно. Как честный человек, Гумилев женился-таки, но единственным чувством, которое вызывала в нем новая супруга, было раздражение. На поэтические посиделки с собой он ее не брал, а когда в дом приходили гости, предупреждал:
– Ты, Аня, сегодня лучше молчи. Когда ты молчишь, выглядишь вдвое красивее.
Ровно через девять месяцев жена родила ему дочь Леночку. Но возиться с ней Гумилев не собирался так же, как и с сыном от Ахматовой. Ему хотелось спать с начинающими поэтессами и каждую ночь кутить. В этом смысле дети только мешали. Промучившись какое-то время, он нашел гениальное решение: сдать ноющих младенцев в детский дом – и делу конец!
Ситуацию спасла, как обычно, гумилевская мама. Она забрала внуков в провинцию, в городок Бежецк. Предоставив непутевым родителям и дальше жить как им хочется. Тем более что резвиться тем оставалось совсем недолго.
Писательница Ирина Одоевцева вспоминала позже:
Гумилеву было только тридцать пять, когда он умер. Но он очень по-стариковски любил «погружаться в прошлое», как он это называл. Перебирать в памяти какие-то дореволюционные знакомства, вспоминать, как ездил в свою Африку и каких зверей там застрелил, хвастаться подвигами на войне. Некоторые его истории я слышала по нескольку раз и помнила их почти наизусть.
Ему казалось, будто эта жизнь может продолжаться так вечно. Будто и сорок, и пятьдесят лет спустя он будет бродить по этим набережным, соблазнять начинающих поэтесс, до рассвета сидеть в табачном дыму, болтать с приятелями о литературе и ловить на себе восхищенные взгляды.
В июне 1921-го вместе с флотским наркомом он съездил в только что очищенный от белых Крым. Позагорал, искупался, вернулся в Петроград готовым к новым подвигам. Третьего августа пригласил погулять поэтесску из недавно появившихся в «Доме искусств». Там у Гумилева была поэтическая студия, состоявшая из девушек, с которыми Николай спал. Нынешнюю девушку звали Нина Берберова. Прийти на свидание она согласилась, а вот сразу отправиться к мэтру на квартиру – нет. Сказала, что, может быть, в следующий раз. Скажем, в пятницу.
Гумилев проводил ее до дому, а сам пешком пошел к себе в «Диск». Там его уже ждали. Поэту предъявили ордер и увезли. И сорок лет спустя, и пятьдесят лет по набережным продолжали бродить поэты в обнимку с девицами. Но дальше это происходило уже без него. Приблизительно через три недели после ареста (точная дата неизвестна) Гумилев был расстрелян и похоронен в общей безымянной могиле.
Глава четвертая
Бандитская Лиговка
А потом этот город стал другим. Совсем другим.
Петербург всегда был городом приезжих. Здесь не рождались – сюда приезжали сделать карьеру, разбогатеть, прославить имя. Прибалтийские немцы, нищие малороссийские дворяне, староверы из поволжских медвежьих углов. Первые век-полтора своей истории Петербург был небольшим. Екатерининские аристократы строили свои дворцы на пустырях, будто дачи. Центр был разгорожен оградами на частные владения. Снять жилье было почти невозможно, потому что если у тебя не было тут собственного дома, то какого черта ты вообще приперся в этот безжалостный город, скажи на милость?
Все изменилось лет сто пятьдесят тому назад, после отмены крепостного права. В имперскую столицу хлынули толпы бывших крестьян, и очень быстро это море затопило город. За двадцать лет население Петербурга вдруг увеличилось в пять раз. А площадь – почти в пятнадцать раз. Петербург впервые стал похож на город. С блестящим впритык застроенным центром и нищими, смертельно опасными окраинами.
Разница между этими двумя мирами была больше, чем между небом и землей. Там, на окраинах, нравы до революции были такими, что Бронкс отдыхает. Ночью в эти районы полицейские соваться не рисковали. Были места, куда они не рисковали сунуться и днем. Надеть полицейскому мешок на голову и до смерти забить ногами здесь считалось делом чести. Если семья жандарма вдруг решала поселиться в том же доме, что и рабочие, то к ним направляли делегацию, которая должна была сообщить: если легавый не съедет, и его самого, и всех его домочадцев просто убьют.