Значит, так. Следователь сидит спиной к простенку между балконной дверью и окном, примерно в том месте, где находилась клавиатура рояля. Мама была пианистка, она окончила Одесскую консерваторию, дома бывало много учеников и постоянно звучала музыка так называемого педагогического репертуара, я с младенчества знал ее на слух. Рабочий инструмент был кабинетный рояль фирмы «Мюльбах»; я рано научился читать, но, конечно, одну кириллицу; слово MЬHLBACH я легко прочитывал как русское «мунгвасн» — и эти непроизносимые «мунг», <гнгв» и «васн» очень меня раздражали. Позднее ко мне стала приходить учительница немецкого Елизавета Адольфовна Гут, коммунистка, бежавшая от Гитлера, не знавшая ни слова по — русски, оголодавшая и запуганная, с глубоко запавшими немецкими глазами, — мама всегда приготовляла ей к уроку чай с бутербродами. Она научила меня латинскому шрифту и, чтоб не измучилось дитя, давала мне читать что‑нибудь интересное для мальчика — вначале это был Reineke Fuchs Гёте, не адаптированный, впрочем, для нежного возраста. Благодаря науке я стал правильно читать название фирмы на крышке фортепиано, но зато появились другие неясности, и среди них такая — куда, спустя некоторое время, девалась сама Елизавета Адольфовна?
Да. Значит, так. Там, где кончались клавиши четвертой октавы, спиной к простенку, — к простенку, простенку, слышите, как это просто рифмуется? — сидит следователь.
— Вайнерман, за дачу ложных показаний вы будете нести ответственность по статье 000, параграф 00, пункт 0 Уголовного кодекса УССР. Вам понятно? Распишитесь вот здесь. Да нет, здесь!! Вы должны говорить мне только правду. Нам все известно. Добровольное признание может облегчить вашу участь.
— Товарищ лейтенант…
— Я вам не товарищ!
— Извините! Гражданин лейтенант, я не…[3]
***
Слово «Еврабмол» я помню столько же, сколько я помню себя. Оно принадлежало к тому набору первых слов, которые определяют и организуют мир ребенка, а потому они — больше чем слова, это экзистенциально данные сущности, абсолютные категории — свет, мама, мамина сестра тетя Фаня, отец, окно, звуки фортепиано, молоко, кабаковая каша, двор, акация. Еврабмол и еврабмольское было для меня исходной субстанцией, не имевшей начала и не подверженной изменениям. Ею все было пронизано. Она не имела ограничений ни во времени, ни в пространстве, то есть не принадлежала к конечным вещам. Вот тут, первая парадная лестница справа от ворот, на втором и третьем этаже — общежитие, где живут еврабмольцы и еврабмолки. Сколько их — такой вопрос не приходил мне в голову, их — неопределенное множество. Они приходят сюда и отсюда уходят в Еврабмол, который, следовательно, продолжается куда‑то вовне чувственно воспринимаемой ойкумены. То же с большинством здешних взрослых. Дядя Абраша, папин брат, чему‑то учит в Еврабмоле. Фридман Нухимович, их сосед, тоже. В том же коридоре, в другой комнате живут Енета Семеновна Гликсберг и ее муж Яков Моисеевич Плих — они тоже там работают. Ниже этажом, в похожем коридоре живет Ревекка Яковлевна — она фельдшерица в Еврабмоле. Еще там живут Сосисы. На нашей лестнице — Банкальтеры, Скибинские, Гоникманы, Флейшеры, Путиловы — они тоже причастны к Еврабмолу…
Отделить себя и отца от Еврабмола я не мог, и только существенно позднее всепроникающее присутствие Еврабмола, его бесконечность во времени и пространстве и потому его идеальная внешняя и внутренняя неоформленность стала уступать место более определенным контурам и членениям.
Я долго не мог понять, кто такой в Еврабмоле Моисей Борисович, — и не чувствовал такой нужды. Даже и тогда, когда формально, на словах, я узнал, что отец — «заведующий», из этого ничего решительно не следовало. Вплоть до критического события, которое обогатило меня неслыханным жизненным опытом.
Почти квадратный двор — колодец, столь типичный для архитектурной эклектики конца девятнадцатого века и столь ценимый ее современными поклонниками, был, прежде всего, пространством детского общения. Там происходили всякого рода традиционные игры, обсуждения, завязывались дружбы, складывались иерархии. Небольшой космос двора имел свое гравитационное поле. Не забудем, что дело происходило в Одессе, где мир подростков — а при них и детей — был стихийно организован в единицы различной мощности, но имевшие одно классификационное название — шпана. Шпана с Большой Арнаутской, шпана с Бебеля не шла, разумеется, ни в какое сравнение с жуткой Портовой или Молдаванской шпаной — при одном только их имени волосы становились дыбом. Тем не менее и мы были шпана. Шпана с Бебеля, в соответствии с принципами Генеральной Теории Систем, состояла из подсистем; шпана с Бебеля, 12 и была такой минимальной системной единицей, ниже шли уже подсистемы подсистем другой природы.
Сама жизнь сделала лидером нашей дворовой шпаны Володьку Генкенёва, сына упомянутого ранее дворника Григория, пьяницы. Его, Володьки, кандидатура никогда и никем не обсуждалась, само собою разумелось, что вождь — он. Теперь это таинственное свойство называют харизмой. Шпана наша, рыхлая и слабая, ничем не походила на сплоченную стаю, внутридворовое общение разнообразного свойства было ее главным занятием. Понятно, тут были свои аристократы и свои парии. Два мальчика Гоникманы, видимо — из очень бедной семьи, тихие, всегда сопливые и плохо одетые (и мы тогда не у лучших кутюрье с Дерибасовской одевались, но они уж совсем были рвань), занимали в сообществе самые последние места. Старшего, вдобавок ко всем бедам, еще звали Ира, это было уже слишком.
Однажды сообщество, полное затей, избрало предметом испытания меня. В тот серенький день зрелой одесской осени Володьку, видимо, посетила муза. Охваченный творческим восторгом, он бросил мне вызов.
— Слабо тебе (это мне, значит), — сказал Володька, — дать Ирке в морду!
Народ очень оживился: моя кротость и флегматическая медлительность были широко известны. Володьку шумно поддержали. Дворовые дамы, в возрасте от шести до примерно одиннадцати, кровожадно вторили руководителю, что, мол, куда ему, слабо ему.
Ирка безучастно стоял тут же.
За что я должен был дать ему по морде — вопрос неуместный, вся интрига не имела отношения к проблеме вины и возмездия. Суть дела была в том, и только в том, может ли он, то есть я, дать человеку в морду. Всем было ясно, что драки не будет, что Ирка, мой ровесник, но еще более хилый, чем я, сдачи не даст. Он был всего лишь орудием проверки, неизбежной для исследовательских целей и для общего блага жертвой, морской свинкой, вот и все. Так в древней Спарте свободный юноша, чтобы доказать свое право вступить в сообщество мужей, должен был убить илота.