Среди наказанных войной, революцией, гражданской войной грешников особый класс составили дети. В 1919 году отец был среди наиболее деятельных учителей и принял на себя труднейшую миссию — заботу о бесприютных, бездомных, уличных и просто неприкаянных подростках.
Еврейские дети были класс в классе. Родимое слово «погром» вошло во многие иностранные языки, оно есть и в Оксфордском иллюстрированном словаре английского языка, где сказано:
pogrom п. Organized massacre, orig, that of Jews in Russia (1905–1906) [Russ., = ‘destruction’ (grom thunder)].
В Оксфордский словарь включены только те слова, которые вошли в повседневное употребление. Буква «п», набранная курсивом, указывает, что «погром», как и «хлеб», — имя существительное. Даты в знаменитом словаре можно дополнить: в гражданскую было не меньше. Бывало, что родителей убивали, но дети оставались в живых. Еврейские дети, просто выбитые из колеи историей, новой властью, военным коммунизмом, отданные улице, не приспособленные и не приспособляемые к новым условиям, тоже нуждались в опеке. Отсюда идея Клуба еврейской молодежи, из которого впоследствии вырос и выстроил себя Еврабмол. Тут начало педагогической истории, которую можно назвать, вслед за модным в те поры Анри Бергсоном, творческой эволюцией.
Не знаю, как о ней рассказать, потому что мое знание — не вполне живое, оно — «со слов». Отец сначала вспоминал мне — урывками, по случаю, а позднее, по моему наущению, записал, как сумел. Запись подлинная, там все первичное. Это целая книга, более трехсот машинописных страниц. Скоро ее выход: ей пора на сцену.
Но прежде — несколько подготовительных строк.
После ухода из Еврабмола отец служил на менее заметных должностях в различных образовательных институциях особого рода: все они так или иначе принадлежали к «системе подготовки кадров». Одесский филиал Промакадемии им. Сталина (лексика эпохи, я надеюсь, придаст повествованию сразу и некоторую живость, и привкус достоверности), позднее преобразованный в Институт повышения квалификации хозяйственников, давал среднее и затем, если удавалось, повышенное образование выдвиженцам — руководителям предприятий и проч., заслуженным коммунистам, не всегда знавшим грамоте. Там он преподавал, одно время был деканом, заведовал учебной частью, и тогда же сам экстерном сдал экзамены и защитил диплом на инженера. Можно предположить — он сам был в этом уверен, — что скромная эта позиция уберегла его, беспартийного и более не директора, от ареста и гибели в 1937 году.
К началу войны он был начальником отдела подготовки кадров на заводе имени Октябрьской революции. Завод изготовлял сельскохозяйственные машины, и отдел занимался обучением юных контингентов нужным заводу специальностям: токарей, слесарей, фрезеровщиков, литейщиков, модельщиков и всякое такое. С этим заводом мы бежали в августе из почти окруженной Одессы — морем, на грузовом теплоходе «Ян Фабрициус». Подробности опустим до времени.
Вот пунктир нашего бегства: Мариуполь, Ростов — на — Дону, Северный Кавказ: село Благодарное Ставропольского края, первая остановка, я посещаю школу, отец — мастер — нормировщик в мастерских МТС. Немцы захватывают Ростов и нависают над Северным Кавказом, второе бегство — через весь Северный Кавказ, на пороге зимы, на открытой платформе с железной рудой, мимо беженских таборов в чистом поле под открытым небом, куда должны были сбросить и нас, но почему‑то не сбрасывали — до самой Махачкалы. Многотысячный бивуак — очередь в вязкой, перемешанной с человеческими отходами грязи необъятного порта Махачкалы, костры, детский плач, холодные ночи, всепроникающая липкая вонь, и через несколько суток — посадка на дряхлую грузовую посудину, которую долго будет носить по штормовому Каспию, затем — Красноводск, теплушки, набитые людьми, длинное странствие по среднеазиатским равнинам, стоп — выгрузка на станции Багдад, именно так, дрянной городишко Серов посреди неописуемой Ферганской долины, меж двух хрустальных горных гряд, визирь из райкома партии распределяет человеческий материал по колхозам Багдадского района, нам достается колхоз Игермаилык Октябр — возможно, я озвучиваю неточно, но за перевод ручаюсь: то был колхоз имени Двадцатилетия Октября. Как все насыщено Октябрем!
Там бы мы, возможно, и остались навеки, если бы в городе Рубцовске, на далеком Алтае, не обнаружился завод имени Октябрьской революции, тот самый, и не прислал бы отцу усиленный грозными печатями вызов, вызволивший нас из неолитического колхозного строя. К январю 1942 года мы добрались в Рубцовск, сняли два или три квадратных метра пола в глинобитном, утопленном по крышу в снегу домишке на Алейском проспекте (напоминаю: имена, адреса и даты гарантируют правдивость рассказа) и… как это сказать: и что? Начали жить, — наверное, так. Отец продолжил готовить рабочих, уже из местных, для завода, который вместо плугов поставлял те — перь военную продукцию, строго засекреченную; крылышки хвостового оперения мин, по — специальному — «стабилизаторов», закодированных в заводской номенклатуре символом «деталь № 3», можно было подобрать на любой улице, зимой — в снегу, летом — в пыли; весна и осень были самым трудным временем для шпиона, так как крылышки приходилось выковыривать из густой и глубокой грязи.
Там я завершил свое среднее образование и к осени ушел в армию. Родители остались на Алейском проспекте вдвоем. Надолго. Им предстояли трудные и безрадостные годы: зрение отца все ухудшалось, начальствовали над ним уже другие — малопрофессиональные и неумные люди. Мать преподавала музыкальные дисциплины в педагогическом училище на другом конце города, ее добросовестность и прилежание доставляли немало хлопот учащимся, администрации, а больше всего — ей самой. Степной Алтай, плоский и пустой, с его неистовым климатом, не был спроектирован для обитания, это были резервные пространства, но, как оказалось, они требуются истории куда чаще, чем предполагалось вначале. Надорванное здоровье родителей чутко отзывалось на морозную зиму и знойное лето, песчаные смерчи и свирепые снежные бураны. Одиночество становилось все ощутимей.
Когда к середине пятидесятых мы осели в Таллинне, стало ясно, что родителей пора забирать из Рубцовска.
* * *
Последний адрес — многонаселенная коммунальная квартира, большой доходный дом начала века на углу улиц Кройцвальди и Гоголя, бывшей до того Paya (то есть Железной), а теперь снова Paya, в Таллинне. Чего еще желать: улицы, дома и коммуналки уже получили свое. Поговорим о чем‑нибудь другом — например, о XX съезде КПСС.
Темные тексты газет и партийные слухи давали почувствовать масштабы перемен. Сдавленные голоса дикторов Би — Би-Си или «Голоса Америки», рассудительные интонации лондонского комментатора Анатолия Максимовича Гольдберга пробивались иногда сквозь монотонные громы глушилок и освещали новости дополнительным, заметно более ярким светом. Знал ли Анатолий Максимович, каким он был другом нам всем? Может быть, где‑нибудь в архивах подразделений ГБ, уполномоченных следить за собственным народом, еще найдутся статистические данные или экспертные предположения о числе немых собеседников мудрого журналиста, о масштабах этого одностороннего диалога. Анатолию Максимовичу это, правда, уже безразлично, современной России, я думаю, тоже. Но для историков такая находка была бы еще интересна, право же.