- Ничего, Гога, давай налегай, - говорил на ходу Славка, - теперь уж скоро, теперь уж мы пришли, теперь уж... Эх, бирюзовы да золоты колечики...
Хорошо было Славке оттого, что он не просто шел, но еще и вел Гогу, этого слабого, никудышнего гения. Никогда Славка не знал про себя, что он такой отважный, такой дельный и выносливый. И - эх, да раскатилися да по лугу...
Гога не выдержал, слабая душа, по-медвежьи переваливаясь, догнал Славку и двинул его в спину. От непонятной радости они обменялись тумаками, и шагать по шпалам стало легче.
Солнце уже низко стояло над лесом, когда они дошли до первого железнодорожного поселка. Славка, как будто давно уже знал тут все, свернул в улочку и мимо домиков направился в поле по набитой тропке. Тут Гога впервые за всю совместную дорогу поднял бунт. Он требовал, умолял войти в дом, попросить еды, обогреться, на полчаса хотя бы; Славка не поддавался на эти уговоры, на жалобы, на требования Гоги.
- Мы войдем в дом, обогреемся, попросим есть и даже будем ночевать, но только не здесь, не на станции, а в первой отсюда деревне. Нельзя так расползаться, потерпи немного.
- Сам терпи, я, слушай, не могу больше.
- Можешь, Гога. Я же вижу, что можешь.
Славка, не останавливаясь, шел мимо домиков, а Гога цеплялся за каждую калитку, повисал на штакетнике, протестуя, отказываясь сделать хотя бы еще один шаг. Но шаг делать все-таки приходилось, он плелся следом, потому что Славка шел и даже не оглядывался на Гогу. Когда прошли поселок и зацепиться было уже не за что, Гога выругался по-своему и сказал:
- Жестокий ты, слушай, человек, сволочь.
Славка улыбнулся, но улыбка получилась ужасная, тощая какая-то, жалкая, потому что и сам он еле держался на ногах. За целый день во рту не было ничего; приторно-сладкое, разбухло и пересохло нёбо от махорки. Но тут показались крыши за снежными холмами. Перед деревней они услышали далекий гул и тут же увидели в высоком солнечном небе передвигающуюся серебристую точку. Самолет. Остановились, загляделись с поднятыми головами. Что-то ёкнуло в груди, и Славка подумал: наш самолет. Не может так чисто сверкать на солнце, так плавно и прекрасно подтягиваться вперед и вперед, так мирно купаться в небесной синеве, в солнечном свете вражеский стервятник. И вдруг перед его лицом, поворачиваясь то одной стороной, то другой, рывками опускался невесть откуда взявшийся серый листок бумаги. Славка бросился вслед за ним, провалился в снегу, упал и лежа протянул руку, чтобы схватить листок.
Выбравшись на тропинку, поднес листовку к Гогиным глазам.
- Наша, - сказал он. - Я так и думал, что наш самолет, наш. Так оно и получилось, наш.
"Красноармейцы и командиры Красной Армии, рассеявшиеся по территории, оккупированной врагом! Дорогие товарищи!.."
Дыхание перехватило, Славка не стал читать дальше, сложил листовку вчетверо и спрятал под самодельным сукном латаной своей свитки. От первых слов забилось сердце, как будто голос оттуда: "Красноармейцы и командиры..." Гога еще молчал, еще переживал обиду, но по глазам видно было, что уже простил все и теперь молча ждал, когда Славка опять заговорит, чтобы легче было перед ним извиниться за нехорошие слова свои. А Славка поднял голову и стал искать в небе серебристую точечку, где сидел наш, советский летчик, спокойный и счастливый, оттого что делал свое дело. Точечка исчезла, стаяла, ушла в чистую солнечную синеву, ушла к своим, за невидимую, но существующую где-то линию фронта.
В деревне не сразу свернули к избе, не сразу постучались, а прошли в глубь улицы, через мостик прошли над черной незамерзающей канавой или речушкой малой. Налево повернул еще один порядок изб, а там, где он кончался, лежала другая улица. Славка не стал сворачивать, а прошел по первой улице до конца и тут, подождав Гогу, переступил порог последнего домика.
Никого они своим приходом не удивили, дело это всем жителям давно уже знакомое, рассеявшихся командиров и красноармейцев бродило во множестве, и каждый день не один, так другой заглядывал к хозяевам. Тут, куда вошли Славка и Гога, была сухая, морщинистая, но живая и даже бойкая женщина. Были еще две дочери и древний старик, совершенно глухой, и еще молодой мужик - из таких же окруженцев, как и Славка с Гогой. Все они сидели кто где. Старик на лавке, девки прямо на кровати, хозяйка возле печки, на казенке, а мужик-окруженец на низком стульчике перед раскаленной докрасна железной печуркой. Дрова потрескивали, печурка пылала, люди, еще не зажигая огня, сумерничали.
Поздоровались. Хозяйка поставила два стула ближе к печурке садитесь, грейтесь. Мужик-окруженец, которого звали Сашкой, видно, рассказывал что-то смешное.
- Ну, а дале что, чем кончилось? - спросила хозяйка.
- А кончилось тем, что они поженились, - сказал Сашка.
- Во тах-та, - заключила хозяйка, - тах-та оно и получается.
Сашка оказался не таким уж мужиком, немного постарше Славки, но парень тертый, видавший виды. Был он русоголов и симпатичен, расторопен и смешлив. Таким увидел его Славка, когда засветили лампу, висевшую посередине комнаты, а Сашка помог ребятам раздеться и вместе с ними закурил.
Когда согрелись и освоились немного, Славка достал листовку.
- Только что самолет сбросил, перед деревней, когда мы шли сюда.
Хозяйка подошла, заглянула в листовку.
- Наша?
- Наша.
- Во тах-та... значит, есть наши. Чего ж ты, малый, молчал-то, читай давай. Во тах-та.
- "Красноармейцы и командиры Красной Армии", - начал Славка.
Особенно трудно было читать одно место, написанное как бы специально для Славки, для Гоги и для Сашки. "Кончится война, - говорилось в этом месте, - и спросит тебя твоя родная мать, твоя жена, твоя любимая девушка, твой сын или твоя дочь, спросят люди, спросит Родина: что ты сделал для победы? Где ты был, что ты делал в дни смертельной опасности, когда Родина твоя истекала кровью? Что ты ответишь? Как поглядишь в глаза своей любимой, своей родной матери, своему сыну или своей дочери, людям, Родине? Как? Это зависит только от тебя. Можешь героем, а можешь и подлецом, и отвернется от тебя Родина, и проклянет тебя мать. Перед тобой сейчас три дороги. Одна к немцам или к полицаям, другая - осесть в деревне, отсидеться, пока твои братья проливают кровь, и третья - к партизанам. Мы надеемся - ты выберешь третью".
- Во тах-та, - тихо сказала хозяйка.
9
Славка не мог бы объяснить даже самому себе, почему он решил остановиться здесь, в Дебринке, но то, что надо остановиться именно здесь, он знал точно. Скорее, это было не знание, а предчувствие. И оно не обманывало Славку. Во-первых, Дебринка - уже Брянский лес, хотя Брянский лес был и раньше, еще до Брянска, но все-таки, только пройдя через город, можно было сказать: да, это Брянский лес. Во-вторых, и это главное, еще на станции, перед Дебринкой, Славка увидел на заборе приказ германских военных властей, в котором говорилось, что все бойцы и командиры Красной Армии, попавшие в окружение и находящиеся на оккупированной территории, обязаны явиться в немецкие комендатуры для регистрации, в противном случае будут расстреляны на месте, где будут обнаружены. Иначе говоря, такие люди, как Славка и Гога, объявлялись вне закона, каждого из них мог пристрелить на месте любой немец, любой полицейский, любой мерзавец вообще. Таких приказов раньше Славка не видел нигде на своем пути. Он понял, что теперь ему никакой немецкий язык не поможет при случайных встречах. Что-то, видно, произошло. Славка не знал, что немцы вместо Москвы, куда они стремились с такой уверенностью, получили удар по зубам. И получили крепко. Еще несколько дней тому назад они сквозь пальцы смотрели на бродивших по оккупированной земле окруженцев, будучи уверены в том, что вот-вот возьмут Москву и кампания закончится их полной победой. Удар под Москвой отрезвил их головы. Одним из многочисленных последствий этого первого отрезвления и был прочитанный Славкой на заборе приказ. Какая-то из немецких голов сообразила, что бывшие воины, рассеянные по оккупированной земле и бродившие по ней, казалось бы, без всякой цели, в конце концов - поскольку война затягивается - снова станут бойцами и командирами.