Книги вышли из употребления, исчезло с лица земли племя читателей, книгочей – такой же раритет, как шпагоглотатель. Одни только муслимы перечитывают свою Книгу, которая старше языка, на котором написана, и оригинал хранится на Небесах.
Вот сразу все и выложила: три твои обители, три ипостаси: улица Пестеля – Мортон-стрит – Сан-Микеле. Три города, тайно, неуловимо схожих друг с другом. Ты написал только о двух, потому что писал для третьего. Нью-йоркцам не нужен гид по собственному городу, разве что если бы его сочинил супермен. Писать нью-йоркцу про Нью-Йорк для нью-йоркцев – тавтология, а тавтологии – любой – ты боялся пуще смерти. А смерть – не тавтология?
– Смотря для кого, детка. Для могильщика – да, но не для мертвеца. Для мертвеца – внове, потому что впервой. Какой ни есть, а новый опыт. Одна беда – не с кем поделиться.
В одном граде ты прожил свою несчастно-счастливую жизнь городского сумасшедшего, так и говорил: «Счастливцев и Несчастливцев – на самом деле одно лицо, да?» В другом был одинок и несчастлив без счастья, несмотря на удачи, которые сыпались на тебя из рога изобилия на зависть коллегам, равно русским и американам, и, за несколько лет до смерти, женитьбу, но только чем она для тебя стала: несчастным счастьем?
– Что наша жизнь? Нет, не игра, как в оперетте у этого голубого популиста. – Чайковского не любил еще больше, чем Вагнера. – А если игра, то лотерея – лотерея неудач. Человек состоит из неудач, как счастье из несчастий. В каждом счастье примесь несчастья, соответственно – наоборот. Но есть разница, детка: в Питере я был счастлив в моем несчастии, моя шалава и была моим счастьем-несчастьем, просто я не сразу понял, что любовь не передается половым путем. Увы, увы, увы. С другой стороны, сама по себе кратковременность любовного акта, как его ни затягивай – большого места в жизни любовь занимать не должна. До меня это не сразу дошло: любовное постдействие – вот что такое моя жизнь в Питере. Tristesse после случки, да?
Как результат этого невыносимого напряга – стишки. Отдушина, замещение, сублимация – привет дедушке Зигги. Это и было моим счастьем в несчастии. Которого я бежал, будучи кочевник и искатель приключений. В Нью-Йорке наоборот: несчастлив в счастии. Два раза чуть не женился, на волосок от счастья (оно же несчастье), а женился в третий раз, когда было поздно: физический статус не тот. Какое там счастье, когда в ящик глядишь и никакого иллюзиона, чем вся эта петрушка кончается! Вот кот – он счастлив беспримесным счастьем, ибо не подозревает о смерти, а до фиф ему уже нет дела после того, как яйки чик-чирик. – И чесал нервно котофея с длиннющим именем Миссисипи, названного так под впечатлением от нашей с тобой поездки в Нью-Орлеан. – Упрямый – не откликается. В отличие от моего тезки.
И бесполезно объяснять, что в имени кота должно быть не больше двух слогов, потому и не откликается. Отличие не котов, а имен: Миссисипи от Оси, твоего питерского кота.
А счастлив чистым счастьем без примеси несчастья был только в третьем граде, который был дан тебе в качестве недостижимого и непостижимого идеала, сиречь утопии. Сittá ideale del Rinascimento: здесь тебе суждено провести остаток времен. Хотя кто знает, где ты обитаешь виртуально, метафизически – если только ты не прав, и душа за время жизни не приобретает смертные черты. А если прав, нет тебя больше нигде, и я говорю с собственным эхом, пишу письмо самой себе и жду от себя ответа. Как в том анекдоте о психе, который написал себе письмо, доктор спрашивает о чем, а он не знает – еще не получил. Я и есть тот псих. Следую за тобой по пятам. По городам, где ты жил, по книгам, которые ты читал, вот только люди все повымерли. Да и сама жива ли – не знаю.
Жизнь после смерти – твоей как моей, хоть я помоложе твоей жены, но она оклемалась, а я – нет. Первый мертвец в моей жизни – Довлатов, потом – ты, а после один за другим: твои друзья, твои враги, мои – сначала папа, потом мама. Расплата за то, что была на равных и по корешам с теми, кто старше. Вот и осталась одна. Одна – среди могил. Разбросаны по белу свету. Папа с мамой – в Бостоне, редко бываю, а скоро некому будет прийти. Довлатов – в пяти минутах, в Куинсе, в кедровой роще, от которой одно название, еврейское кладбище что мебельный магазин, слон в посудной лавке, чужой среди своих.
Шемякин – в Клавераке, посреди любимых холмов, под самим собой на коне, полускелет, полу в доспехах, с поникшим пенисом на крупе, с посмертной маской на все четыре стороны, заблаговременно снятой с живого. Соловьев – на Стейтен-Айленде: вид аховый – океан, маяк, буддийский храм, да только ему все это теперь по барабану. Ростропович – в Москве, на Новодевичьем, рядом с Вишневской: неужели и там лаются, как в жизни, мат-перемат? Дальше всех ты: на Сан-Микеле, сначала под самодельным крестом, теперь под мраморной стелой цвета охры, кириллица с латиницей, выгоревший снимок под целлофаном, поверху – камушки и ракушки, внизу – крошечная цветочница. Поодаль, под двуспальной плитой – Эзра Паунд, которого ты ненавидел как еврей, да и он бы тебя, наверное, по той же причине – как еврея.
Каково тебе коротать вечность с антисемитом? Но и ему повезло: подложили в соседи жида. Сочувствую обоим. Или вам там теперь без разницы? Ищут могилу Эзры, натыкаются на тебя. Редко когда наоборот.
Народная тропа не то чтобы заросла, но любителей поэзии – поэтов тем более! – осталось так мало, не все ли равно, кому из мертвых достанутся живые цветы. На твое 75-летие собралось здесь несколько заговорщиков, меня включая: выпили кьянти и граппы в твой помин, даром через проход мраморный стол стоит – надгробная плита о четырех лапах британскому послу в Венеции сэру Артуру Кларку.
А где лягу я? В отличие от тебя, мне – по фигу. Нервы на пределе, щитовидка вспухла, биопсию вот взяли, но от химиотерапии – решено! – откажусь: зачем продлевать жизнь? Жизнь ныне еще в меньшей цене, чем в твои времена.
Мне теперь столько, сколько было тебе, когда ты рухнул на пороге своей комнаты, разбив очки. Молодая красивая вдова, лепечущая сирота с траурно опущенными губками, разноязыкие некрологи, венки, венки, венки. Ты лежишь в массивном, обитом медью гробу, сжав мертвой хваткой католический крест, который вряд ли когда держал в жизни. Я узнала о твоей смерти в городе, куда ты отправишься в посмертное путешествие через полтора года – по земле, по воздуху, по воде.
На вечное поселение.
Спор двух городов из-за твоих мощей был решен в пользу третьего.
Как сам возжелал – чтобы твои останки плавали в Лагуне:
– Умереть бы в Венеции. На худой конец, провести в ней остаток вечности…
Программа-максимум и программа-минимум.
Единственный из своего поколения, ты заглядывал за пределы своей жизни.