В качестве эпиграфа ко вступлению, предваряющему его перевод, Набоков избрал высказывание Пушкина, своего любимого русского автора начала девятнадцатого века, о Шатобриане, его любимом французском авторе той же поры, о «Le paradis perdu»[123]: «Ныне (пример неслыханный!) первый из французских писателей переводит Мильтона слово в слово и объявляет, что подстрочный перевод был бы верхом его искусства, если б только оный был возможен!» Это выглядит как косвенное заявление Набокова о его собственных намерениях по части перевода «Евгения Онегина». Когда этот перевод будет напечатан так, как ему и полагается, с транслитерированным и снабженным ударениями русским текстом между строк, он не только перестанет казаться неудобочитаемым, но и сам Пушкин окажется в пределах досягаемости англоязычного мира.
Перевод занимает у Набокова лишь часть одного из четырех томов его «Евгения Онегина». Остальные двенадцать сотен страниц его примечаний, отнявших основную массу времени, которое потребовалось для осуществления его замысла, образуют самый подробный из всех когда-либо составленных комментариев к «Евгению Онегину». Хотя некоторых критиков определенные особенности набоковских аннотаций совершенно выводят из себя, в целом суждения варьируются от высказывания Джона Бэйли: «Лучшего комментария к какой бы то ни было поэме еще никто не написал» до не раз повторенного наблюдения, что как комментарий к «Онегину» это «лучший из имеющихся на каком бы то ни было языке»36.
Комментарий стал итогом невероятно обширных исследований, проведенных Набоковым с 1948 по 1958 год, это было десятилетие, в течение которого он написал еще и автобиографию (сначала по-английски, затем по-русски), два романа и ряд рассказов, составил и прочитал четыре новых курса в Корнеле и Гарварде, ныне уже успевших обратиться в три книги, хоть их могло бы быть и четыре, перевел и откомментировал «Слово о полку Игореве» и поучаствовал в переводе «Героя нашего времени» Лермонтова. Он знал «Евгения Онегина» с девяти-десяти лет, в 1926 году написал блестящее подражание поэме, он читал о ней лекции и писал статьи в тридцатые годы, в 1946-м начал вести по ней занятия в Уэлсли. Обладая глубоким личным знанием поэмы, превосходной памятью, проницательностью и чуткостью к словесной интонации, Набоков сумел перерыть массу русской, французской и английской литературы семнадцатого, восемнадцатого и девятнадцатого веков в библиотеках Корнеля, Гарварда и Нью-Йорка, оставаясь постоянно готовым ухватиться за малейшую фразу, которая могла бы напомнить о Пушкине или пролить на него какой-то свет.
Разнообразие, глубина и точность предлагаемых им сведений исключительны. Пушкин заканчивает свою поэму замечанием, что «много-много дней» пронеслось с тех пор, как он впервые представил себе Татьяну и Онегина, а Набоков лаконично замечает: «Три тысячи семьдесят один день (9 мая 1823 г. — 5 октября 1831 г.)». Комментируя характерную строфу (Глава 3:XXXII), ту, в которой Татьяна всю ночь сочиняет письмо, Набоков описывает рисунки Пушкина на полях его черновика (профиль отца, Татьяна в тонкой сорочке); он объясняет звучание и смысл «непереводимого русского восклицания „ох“, выражающего усталость и горе»; он рассказывает, как до изобретения конвертов запечатывались письма; раскрывает нюансы русских уменьшительных; описывает вечерние омовения и ночные наряды молодой русской провинциалки 1820 года; дает представление о путешествиях Пушкина в то время, когда он писал эту часть поэмы; и целиком переводит выброшенную строфу.
Не желая упустить из вида никакую информацию, в которой читатель предположительно может нуждаться, Набоков регистрирует все имеющиеся библиографические подробности о поэме Пушкина. Несмотря на то что он не имел возможности заглянуть в рукописи, малодоступные даже для советских пушкинистов, Набоков тем не менее смог по-новому реконструировать последовательность сохранившихся фрагментов «десятой главы», и его реконструкция ныне принята советскими учеными37. Работая над Пушкиным после целого столетия изысканий, посвященных жизни русского национального поэта, он сумел добавить к ним не так уж и много новых биографических сведений, но, пересказывая различные стороны жизни Пушкина, он сообщал им живую убедительность и привлекал внимание к запутанным моментам, касающимся темы дуэли и рока.
Однако основной его вклад в изучение Пушкина относится к сфере скорее сугубо литературной, нежели биографической или библиографической. Его широкая начитанность и настороженное отношение к восприятию литературы как сочетания правил, приемов и результатов позволили Набокову показать гораздо основательнее, чем то делалось до него, что Пушкин весьма часто опирался на французскую и — через французскую — на английскую литературу. С характерным для него остроумием и изяществом, с неизменной остротой оценок, он привлекает внимание к французскому отголоску в письме Татьяны к Онегину: «Татьяна могла читать (возможно, среди записей на память, сделанных в альбом ее сестры) элегию 1819 г. Марселины Деборд-Вальмор (1786–1859), этакого Мюссе в юбке, только без его ума и красочности описаний»38, после чего цитирует соответствующие строки.
Значительной частью своей живости комментарий Набокова обязан тому, что один из критиков называет набоковской эмоциональной лаконичностью, избавляющей нас от утомительной необходимости обращаться к источнику или аллюзии самостоятельно39. Вот часть краткого изложения «Юлии, или Новой Элоизы» Руссо:
Оспу, которой позднее, из соображений сюжетопостроения или эмоционального накала, суждено было заразиться множеству привлекательных персонажей… подхватывает Сен-Пре от больной Юлии, целуя ей на прощание руку, прежде чем отправиться в «voyage autour du monde»[124]. Он возвращается обезображенный оспинами («щербатый» — ч. IV, письмо VIII); лицо Юлии автор щадит, предоставляя ему лишь изредка покрываться преходящей «rougeur»[125]. Сен-Пре гадает, узнают ли они друг друга, и когда это происходит, он с жадностью набрасывается на творог и простоквашу в доме Юлии де Вольмар и погружается в руссоистскую атмосферу, приправленную яйцами, молочными продуктами, овощами, форелью и щедро разбавленным вином.
С художественной точки зрения роман является полной белибердой, однако он содержит ряд отступлений, представляющих исторический интерес, а также отражает изысканную, болезненно впечатлительную и в то же время наивную личность автора40.