В ту эпоху, когда в усадьбах Варганово и Степановское я принимал на поляне солнечные ванны с книгой «Мир как воля и представление» (а белая стена дома, где повар, стуча ножом, готовил котлеты, рябила за стволами), я тяготел к буддизму. И помещики Фет и Толстой, и помещица H. Р. В. (Hélène Petrovna Blavatskaia) — каждый нашел свой буддизм, свою секту, от рациональной до магически холодной. Английские богатые поклонники ее, и аскет Гитлер, и многие стопроцентные арийцы — у всех в основе великолепный атеизм, объективная истина, кристальная ясность и безгрешный «бог — это я».
Брезгливый Шопенгауэр: «Я имел терпение прочесть весь Коран и не нашел там ни единой мысли». «Der alte Jude»[285] (это про Бога). Что это значит? Что писал это богатый брамин, который верит в «ум», то есть не дострадался до покаяния. Что он не знает природы: женщин, урожая полей, роста детей, теплого дождя, зимнего отдыха и покоя сельского кладбища. Всего этого и я не знал почти до 40 лет, хоть и рожал детей.
Из воспоминаний Мишеля Карского
Оккупационные власти начинали нервничать, и мои родители больше не чувствовали себя в безопасности — Вилламблар находился не очень далеко от Орадура, они несомненно испытывали нараставшую тревогу. Было решено, что мать одна вернется в Париж и посмотрит, не легче ли спрятаться там (игла в стоге сена), чем в деревне, где к этому времени нас уже все знали.
Если да, мы приедем к ней. Если нет, меня отправят в Дьелефи, где была, кажется, штайнеровская школа, с которой у моих родителей была связь через Жермен, жену двоюродного брата отца, а отец уйдет в маки.
Мать пришла к выводу, что Париж намного более надежен, чем Вилламблар, как с точки зрения безопасности, так и с точки зрения заработка. Ей сразу же предложили вернуться в мастерскую Грабуа. И мы приехали к ней, воспользовавшись одним из последних поездов, идущих в столицу, в начале или в середине июня 1944 года.
Из дневника Николая Татищева
Из записей 1944 года
И опять сны…
На трамвае кручу вроде как по Кирочной в Петербурге, близ Таврического сада. Рябой день, зимние осенние сумерки в комнатах — то опаздываю домой, то будто близко блуждаю, в общем все довольно благополучно, как в некоем чистилище жизни.
Еще сон. Прогулка в окрестностях вроде Константинопольского залива — на той стороне — вверх по лесу (отчетливая панорама города внизу), наверху, на сонной поляне каменная деревня — амбары, мелочная лавка с хлебом — потом вниз на лодку, в сумерки. Иногда прогулка там же под арками длинной приморской стены — все бело и сияет, близко к раю.
Эти сны повторялись много раз, а вот этот — чаще всего. Не то парализованы, не то ампутированы обе ноги — ползу на спине назад при помощи рук. Следствие ранения на войне: мы шли по украинской степи (вроде поля за кирпичным заводом — и не таким уж большим, однако со станцией железной дороги) или по зеленому ущелью. Ночью — сраженье, огни, паденье под куст, с тех пор все не поправился. (Вариант — морское сраженье, фьорд). Потом изба, село Мокрино, сербские очереди, казаки в эмиграции, и уходят поезда, увозя тоску.
Сон. Ярославские улицы, набережная, ледоход, мы полуарестованы или царская семья в нашем доме. Я, впрочем, иногда выхожу полулегально, в магазин «Кодак» или походить по набережной, посмотреть на белый пароход и даже на вокзале сажусь в поезд — пересадка в Москве с ожиданьем на дальних вокзалах — и затруднения, переплетаясь, как арабески, разрешаются без конца, давая место новым возвращениям в Ярославль и новым уходам.
При полете в доме я некоторое время могу оставаться в воздухе, касаясь потолка.
Сон. Отец жив, и после долгого заключения ему удалось выбраться. Я боюсь его осуждения за то, что бежал от своего креста, но он меня не судит, как будто не замечает. Он отошел от нашего быта и не старается или не может войти в него. Примирился ли он с глубокой обидой многолетней тюрьмы, с пересылками, с зимой — пока мы отдыхали на темных водах?
Из воспоминаний Мишеля Карского
В августе 1944 года, когда шло сражение за освобождение Парижа, мы жили на рю Генего, в квартире, которую нам уступил писатель Жюльен Блан по рекомендации Жана Поляна. Наш дом находился в середине этой довольно короткой улицы, напротив Монетного Двора, который был занят F.F.I.[286] Насколько я помню, на улице было три баррикады. Мы жили на третьем или четвертом этаже и могли прекрасно наблюдать весь спектакль сражения. На нашей улице оно не было слишком яростным. Немцы, владевшие набережной Сены, не пытались взять или разрушить баррикады. Время от времени немецкий солдат внезапно возникал на набережной, застывал на мгновение посредине улицы и стрелял из винтовки. Я видел нескольких раненых.
Как-то родители вышли, оставив меня одного. Внезапно начинается стрельба, со всех сторон бухают пушки. Меня охватывает паника, я прячусь под стол возле балкона и, как истинный православный, молюсь, чтобы ничего не случилось с моими родителями, которые, вернувшись, и находят меня распростертым под столом (это была, кажется, моя последняя молитва).
В один из дней мы с отцом шли по мосту des Arts и внезапо услышали крики со всех сторон: ложитесь, сейчас будут взрывать мосты! Парижские мосты были заминированы, так что угроза не была безосновательной, даже если она и не была приведена в исполнение. Мы с отцом растягиваемся на мосту des Arts, который, как пешеходный, не был заминирован. И вдруг отец узнает в человеке, лежащем рядом с нами, Рампона, соседа Татищевых по Плесси-Робенсон. Effusions[287], обмен новостями, восстановление контактов после трех лет неизвестности.
В сентябре 1944 года мы обосновываемся в квартире, которую мы снимаем на ул. Сен-Жак, 340. Возможно, в связи с этим нам понадобилось сходить в мэрию 5-го округа на площади Пантеона. Мы с отцом шли по рю Суффле к мэрии, где нас уже ждала мама. Вдруг с крыши Пантеона раздаются выстрелы. Мама кричит «Серж!», мы бежим к ней, отец тащит меня за руку. Мы пробегаем мимо F.F.I., сидящего у одной из колонн мэрии и стреляющего из автомата в направлении крыши Пантеона. Я слышу и чувствую свист пуль. Соединившись с мамой, мы испуганно укрываемся, за одной из колонн мэрии и ждем конца перестрелки.
Квартиру, в которую мы въезжаем, всю войну занимал друг моих родителей художник Котляр. Еврей, женатый на француженке, он два года тайно прожил в этой квартире, в задней комнате, которая выходила во двор завода хирургических материалов и была недоступна посторонним взглядам. Его жена всем говорила, что живет одна, и он не показывался на улице даже ночью.
В этой квартире, осенью 1944 года мой отец начал свою карьеру журналиста в «Комба», а затем в «Монд», моя мать — карьеру художника, а я… мою жизнь маленького парижанина.