Слава богу, Анна Григорьевна поправилась, прошла стороной беда.
И вновь, когда все укладывались спать, в кабинете Федора Михайловича «заклубились бесы разны». Работал над романом, пока не начинали голосить старорусские петухи и не наступал рассвет, и тогда уже сквозь нелегко приходящий сон вспоминались стихи давнего сотрудника «Времени» Николая Васильевича Берга:
На святой Руси петухи поют —
Скоро будет день на святой Руси...
Он свято верил в грядущий день, верил в иное, не бесовское, подлинно духовное обновление России. Потому что и змея обновляется, меняя шкуру, но остается змеей. Такого же змеиного рода обновление всей земли готовят и его «бесы».
«— Шигалев гениальный человек, — рекомендует Петр Верховенский Ставрогину теоретика бесовского мироустроения будущего... — у него шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное — равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов; не надо высших способностей! Их изгоняют или казнят. Цицерону отрезается язык, Копернику выкалываются глаза. Шекспир побивается каменьями — вот шигалевщина! Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть равенство, и вот шигалевщина! Необходимо лишь необходимое — вот девиз земного шара отселе. Но нужна и судорога; об этом позаботимся мы, правители. У рабов должны быть правители. Полное послушание, полная безличность, но раз в тридцать лет Шигалев пускает и судорогу, и все вдруг начинают поедать друг друга, до известной черты».
Но бесовские планы могут обратиться в реальность только в том случае, если весь народ уверует в правоту «бесов», когда сам влезет в ярмо, ведущее его к заблуждению. Для осуществления им шигалевщины, толкует Петр Верховенский Ставрогину, нужен первый шаг, потому что кто ж сам добровольно захочет влезть в ярмо. И вот этот-то первый шаг не выдумать даже и Шигалеву. «Много Шигалевых! Но один, один только человек в России изобрел первый шаг», и, конечно же, этот человек — сам Петр Верховенский. И вот для этого-то первого шага ему нужен Ставрогин. Зачем? «Мы пустим легенды, — объясняет ему Верховенский. — Я уже вам говорил: мы проникнем в самый народ... начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал... Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам... Ну-с, тут-то мы и пустим... Кого?
— Кого?
— Ивана-царевича.
— Кого-о?
— Ивана-царевича; вас, вас!
— Самозванца?.. Э! Так вот наконец ваш план.
— Мы скажем, что он «скрывается», — тихо, каким-то любовным шепотом проговорил Верховенский... — Он есть, но никто не видал его. О, какую легенду можно пустить!.. Ну что в социализме: старые силы... А тут сила, да еще какая, неслыханная! Нам ведь только на раз рычаг, чтобы землю поднять. Все поднимется!»
Главное — пустить легенду о том, что новый «бог» новую правду несет и «скрывается» — чуть не в исступлении развивает свою теорию первого шага Верховенский. «А тут мы два-три соломоновских приговора пустим... И застонет стоном земля: «Новый правый закон идет», и взволнуется море, и рухнет балаган, и тогда подумаем, как бы поставить строение каменное».
Премудрый Змий, Паук в человеческий рост в образе Ивана-царевича, зло в обличье красоты — вот верховенщина, вот суть его «мудрости соломоновской».
Бесы нигилистического всеразрушительства во имя строительства мифического «каменного строения» будущего вовлекают в свое вихревое кружение и культуру: Достоевский специально ввел в роман «знаменитого писателя» Кармазинова, проповедующего бесперспективность России. Находясь до сих пор под дурным впечатлением от тургеневского «Дыма», Федор Михайлович решил даже наделить Кармазинова некоторыми чертами характера Ивана Сергеевича. Постепенно начинала обнажаться в романе и бесовская сущность высшей государственной бюрократии: для губернского города, в котором объявились «бесы», кто же, как не губернатор высший «царь и бог»? Правда, его бесовство особого рода — оно в его полной бессмысленности, в полнейшей неспособности мыслить именно государственно.
Главный герой романа — невидимый и молчаливо взирающий пока на бесовское действо и нигилистов и администрации — народ. Да, народ в его «Бесах», как и у Пушкина в «Борисе Годунове», безмолвствует. Но не оттого, что он безразличен к происходящему, и не потому, что ему нечего сказать. Достоевский не собирался подменять своим, «серебряным» словом «золотое» слово народа. А это слово, если и не созрело еще вполне, то уже зреет, и мы, все мы должны знать, каково это слово.
Степан Трофимович Верховенский — отец Петра Верховенского — считает, правда, будто всегда знал русский народ, «как свои два пальца». Степан Трофимович замыслен как тип идеального западника. Он честен, мягок по натуре, начитан, образован, он — русский по своим корням и симпатиям, но, в сущности, слишком далек от подлинных нужд России. Чуть не всю жизнь прожил на содержании богатой генеральши Ставрогиной, и, будучи невиннейшим из всех 50-летних младенцев, он ужаснулся всей этой развернувшейся на его глазах и при его участии бесовской мистерии, почувствовал вдруг необходимость обновления. И Достоевский решил дать ему такую возможность, пусть и романную, художественную — выйти наконец на большую дорогу, которая, даст бог, обернется для него, а может, — думалось ему — и для тех читателей, которые еще находятся под обаянием западнических теорий, — дорогой к народу, к народной правде, которую должен же русский образованный класс узнать наконец, осмыслить и противопоставить бесовству во имя истинного обновления глубоко больного общества.
Петра Верховенского после расправы, учиненной им над Шатовым (наезжая в Москву, Достоевский не раз заходил в тот парк, на пруд, где был убит Иванов, чтобы воспроизвести сцену во всей ее возможной достоверности), он своей писательской волею «отправил» в Швейцарию. А вот со Ставрогиным было много сложнее: чувствовалась настоятельная необходимость противопоставить Премудрому Змию не только невидимый и как бы неслышимый в романе народ, но и реального героя. Тогда-то и увиделась сцена: Ставрогин придет на исповедь к старцу Тихону (прообразом ему Достоевский выбрал давно чтимого им иерарха XVIII века Тихона Задонского), придет, конечно, не для искренней исповеди, после которой он мог бы искупить вину свою подвижничеством. Нет, вина его неискупима, он сам это прекрасно знает, — пойдет он, чтобы искусить «святого подвижника» (сюжет, конечно, неновый в мировой литературе, но Достоевский рассчитывал и здесь сказать свое слово). Пусть Тихон поверит, будто Премудрий Змий, Паук в человеческий рост, тоже может духовно переродиться. Ну а уж если и сам «святой» поверит, стало быть, узда в челюстях народов — не предсказание уже, но свершившаяся реальность. В искусительной этой исповеди Ставрогин должен будет поведать об одной только из своих «зверских штук»: холодно, испытующе глядя на Тихона, расскажет он, как однажды — не в распаленности преступной страсти, — но так же холодно, как и теперь, на «исповеди», ради прихоти извращенного рассудка, растлил он девочку, невинного младенца. Вот тут-то и самый корень: растлить ребенка, совершить насилие над невинным созданием — так понимал писатель, — нет большего преступления в мире. И коль уж такое дозволяет себе разум, тогда остальное все и подавно позволено...