– Посольские? – попыталась сострить она.
– А ты, – он к ней на «ты» обращался, – думаешь, нет? Такая недотрога, да?..
Конечно же, подобное тревожило. Но и воспитывало тоже: «А вы попробуйте!» Нет, прямо в лоб она так ему не отвечала. Но поведением демонстрировала.
«Я понимаю и замечаю свое отличие от всех или многих, – говорила Ахмадулина. – Другого устройства растение. Вероятно, я отличаюсь в другую сторону. Но среди одобряемых качеств – дерзость по отношению к власти. Допустим, раньше все время были какие-то доносы. Я даже не интересовалась авторством. Меня спросили: «Вы хотите узнать?» Я говорю: «Зачем? Узнать, что каждый третий был осведомителем?» Нет, меня это особенно не трогает. Я писала и писала…»
* * *
Год следующий, 1980-й, выдался зловеще черным. Кровавое побоище в Афганистане. В январе арестовали и отправили в горьковскую ссылку академика Андрея Дмитриевича Сахарова. Газеты, точь-в-точь по солженицынскому сценарию, подняли «эпистолярную волну». Опального ученого хулили все, кому не лень, – от Героев Социалистического Труда штамповщицы К. Артемовой и горнового Е. Борзенкова до людей с легкоузнаваемыми фамилиями – писателей Айтматова и Быкова, Сергея Михалкова и Симонова, композитора Шостаковича, академика Келдыша… Ба, а вот и до боли знакомые имена – все те же Миша Луконин, Степан Петрович Щипачев… А вот и родственничек Беллы подпрягся, голос подал – Родион Щедрин, муж Майи Плисецкой. Как там его, бишь? Деверь? Свояк? Шурин? И сразу на выручку подоспела уморительно смешная строчка из Высоцкого – «шурин мой белогорячий. Но ведь шурин не родня!..»
Горе ты мое луковое, Родион, тебе-то чего не хватает?.. Пожалуй, в те минуты непоправимого душевного огорчения и разочарования ее посетила мысль: «Лишь великие избранники уравновешивают человеческие злодеяния. Был Рафаэль, был Леонардо по одну сторону, и тысячи преступлений – по другую. Но, разумеется, не одни великие имена значимы для продолжения добра в мире».
Белла решила не отступать от столь полюбившегося в Союзе эпистолярного жанра общения. Ее письмо в защиту Сахарова уже 1 февраля, то есть тотчас же после повального «осуждения» академика, появилось в печати. Но в «Нью-Йорк таймс».
«Когда человек заступается за человечество, это значит, что он ничего не боится. Он боится лишь за человечество.
Но я человек всего лишь. И я боюсь. Я боюсь за этого человека. И, конечно, за человечество.
Но что еще я могу сделать?
И – если нет других академиков, чтобы заступиться за академика Сахарова,
то вот я —
Белла Ахмадулина, почетный член Американской академии искусств и письменности».А чуточку позже случилось странное, очень странное совпадение. Ахмадулина рассказывала: «Вдруг в это время совершенно неожиданно получаю от геолога с Крайнего Севера необычный подарок: красные жесткие волосы мамонтенка, который погиб в ледниковый период. Меня эти волосы опечалили. «Ну почему он погиб, бедный?» – думала я.
Жену Сахарова тогда еще не сослали в Горький. Она находилась в Москве. И я, получая от людей письма, посвященные Сахарову, уничтожала на них обратный адрес и отдавала их жене, чтобы они не думали, что одиноки. В этих письмах были пожелания здоровья, мужества. И вот я передаю их Елене Георгиевне, а еще свою любимую иконку в придачу. А она грустно так говорит: «Зачем ему икона? Он не верит в Бога!» – «Да он сам такой. Ему можно», – тогда ответила я ей. Действительно, он шел на распятие за свои идеи. И вдруг Елена Георгиевна говорит: «Он любит мамонтенка».
Борис помчался к нам домой на Поварскую за этими волосами мамонтенка. Я передала их жене Сахарова. И потом ответила геологу: «Я благодарю вас за бесценный подарок. Мне грустно, но я отдала его тому человеку, который сейчас более всего нуждается в любви». Геолог мне ответил в письме: «Я все понял». Тогда вся страна переживала за Андрея Дмитриевича, так что было нетрудно догадаться, о ком я говорю».
Поэт Ахмадулина никогда не стремилась в политику, зачем она ей? Ведь стихи поэта – лучший способ совести. Но нечаянно получается, но это не политика, а жизнь…
Михаил Жванецкий восхищался ею: «Белла была мужественна по-женски! И абсолютно по-женски, прикидываясь наивной, с кокетством она обращалась к генеральному секретарю ЦК КПСС: «Ну, нельзя ли вернуть из ссылки Сахарова?..»
Конечно, она не надеялась спасти Андрея Дмитриевича, просто хотела ему хоть чем-то помочь: «Могла ли я думать, что меня послушают? Нет, но я думала, что меня услышат. Я спасала себя, свою совесть. Я ждала для себя многих жизненных осложнений, но они были для меня предпочтительнее».
Летом новая потеря: навсегда уезжал на Запад Василий Аксенов.
Потом…
«Буквально через несколько дней Василий позвонил нам из Парижа, – рассказывал Борис Мессерер. – Он хотел нас приветствовать звонком из свободного мира. Но в ту минуту, когда Белла взяла трубку, я увидел в проеме окна идущего по крыше художника Митю Бисти, моего соседа по мастерской. Он встал прямо перед окном и сказал:
– Умер Володя Высоцкий…
А в трубке слышался звеняще-бодрый голос Аксенова:
– Ну что у вас, Белка? Как дела?
– Володя умер, – Белла машинально повторила только что услышанные от Мити Бисти слова.
– Нет! – раздался чудовищный стон Аксенова. – Этого не может быть! Не может!
– Увы, но это так…»
Потом, попозже, чуть-чуть придя в себя, собравшись с силами и мыслями, Ахмадулина написала Аксеновым, Василию и Майе: «Смерть Володи (не знаю, что ужасней: быть вдали или совсем вблизи). Ужасное влияние этой смерти на всех людей и на ощущение собственной неиссякаемой жизни».
Гибель Высоцкого утвердила ее в мысли: «Уверена, что судьба поэта предопределена. Он так не случаен (впрочем, я думаю, что и никто на свете не случаен, всем судьбам есть объяснение), этот человек наиболее призванный к трагическому способу существования. Он, как правило, не задерживается на белом свете, и удел других спасти его, но обычно из таких попыток ничего не выходит…»
Ей не позволили прочесть стихи на похоронах Владимира Семеновича Высоцкого. Только на поминках…
Твой случай таков, что мужи
этих мест и предместий
Белее Офелии бродят
с безумьем во взоре.
Нам, виды видавшим, ответствуй,
как деве прелестной:
Так – быть? Или – как? Что решил ты
в своем Эльсиноре?
Пусть каждый в своем Эльсиноре
решает как может.
Дарующий радость, ты —
щедрый даритель страданья.
Но Дании всякой нам данной
тот славу умножит,
Кто подданных души
возвысит до слез, до рыданья.
Спасение в том, что сумели
собраться на площадь
Не сборищем сброда, бегущим
взглянуть на Нерона,
А стройным собором собратьев,
отринувших пошлость.
Народ – невредим, если боль о певце —
всенародна.
Народ, народившись, – не неуч,
он ныне и присно
Не слушатель вздора и не покупатель
вещицы.
Певца обожая – расплачемся.
Доблестна тризна.
Так быть? Или как? Мне как быть?
Не взыщите.
Люблю и хвалю не отвергшего
гибельной чаши.
В обнимку уходим – все дальше, все выше,
все чище.
Не скаредны мы – и сердца
разрываются наши.
Лишь так справедливо. Ведь если не наши,
то чьи же?
Уже 1 августа 1980-го, буквально через неделю после смерти Высоцкого, в Театре на Таганке Юрий Петрович Любимов экстренно собрал художественный совет. На повестке дня значился один вопрос – о будущем спектакле памяти Владимира Высоцкого. Идей выплескивалось много. Ахмадулина внимала каждой. Но только в конце заседания отважилась высказаться: