Часто они собираются всей компанией у доктора Мелле на улице Бельфонд; к ним присоединяются молодые художники — Герен и Эврар, и вместе с семьей доктора (у него жена и две хорошенькие дочки) молодежь превосходно проводит время.
Мелле не обычный доктор. По утрам в его доме слышны жалобы, кашель и кряхтенье, по утрам он лечит больных. А по вечерам на весь дом звенит смех здоровых. Здесь друзья собственными силами разыгрывают маленькие водевили, здесь за обеденным столом исполняют свои новые песенки Беранже и Антье. Тощий Вильгем садится за фортепьяно и, вытянув шею, подыгрывает им. А потом начинаются танцы — дочки доктора любят потанцевать.
Доктор Мелле иногда добывает для Беранже заказы — планы комедий или водевилей для любительских спектаклей — все-таки хоть и небольшой, а заработок!
— Эх, если б я был обеспечен, — говорит Беранже друзьям, — я, кажется, занялся бы только сочинением песен!
Песни, свободные, как эти ласточки, что стремительно проносятся за его окном, песни, неподвластные цензорам и менторам, фривольные, лукавые, озорные, гораздо ближе его сердцу, чем надутые оды, плаксивые идиллии, слащавые пасторали, тяжеловесные поэмы — все эти высокомерные дщери привилегированных «высоких» жанров поэзии. А именно над высокими жанрами должен он терпеливо корпеть, если хочет приобщиться к числу поэтов и получить признание.
Песенки можно сочинять для друзей, может быть, изредка удастся сунуть одну-другую в какой-нибудь альманах, но это не дает ни денег, ни имени. Песенки ведь не имеют прав поэтического гражданства. На французском Парнасе к ним относятся свысока, как к бедным родственницам, как к нечиновным плебеям, обреченным вековать в подвальных этажах литературы, издавна отведенных теоретиками и законодателями вкусов для «низших жанров». На сочинение застольных песенок смотрят как на забаву, не требующую большого искусства; их сочиняют обычно мелкие писаки, ремесленники. А Беранже хочет стать настоящим поэтом.
* * *
Дружба, любовь и веселье — эта нераздельная триада царит в песенках молодого Беранже. И во главе ее всегда стоит дружба — истинное богатство бедняка. Без дружбы — Пьер Жан уверен в этом! — нет ни настоящего веселья, ни настоящей любви. Конечно, он не противник любовных утех, неразлучных с молодостью, и пылко воспевает их. Но лишь в соединении с дружбой любовь к женщине может превратиться для него в большое и прочное чувство.
«Я никогда не смотрел на женщину ни как на жену, ни как на любовницу, а это часто делает ее рабою или тираном, но видел в женщине подругу, дарованную нам богом», — напишет он в «Автобиографии». И Беранже нашел такую подругу.
Ее зовут Жюдит Фрер. Он познакомился с ней еще в детстве. Приятельница его бабушки мадам Редуте иногда приводила с собой маленькую родственницу, дочь кондитера. Эта синеглазая девочка была немного старше Пьера Жана, но охотно играла с ним. Как-то раз Жюдит навестила его в пансионе Шантеро. После того он много лет не видел ее. Она оставалась в Париже, он жил в Перонне.
Вторичное их знакомство состоялось в 1796 году. Пьер Жан встретился с Жюдит у одной из своих теток и в первую минуту не узнал ее. Вместо худенькой девочки с косичками перед ним — статная девушка. Ей было тогда восемнадцать лет. Застенчивый Пьер Жан не решался поднять на нее глаза:
О боги, как она красива!
А я… а я — такой урод!
Вдоль нежных щек ее вьются каштановые локоны, движения плавны. А голос! Мягкий, глубокий, звонкий, чарующий! Никто из его родных и друзей не пел так, как она.
Загруженный работой в отцовской конторе, Пьер Жан редко встречался с Жюдит. Но потом, когда переселился в мансарду и стал свободнее распоряжаться своим временем, он иногда прохаживался по улице, где она жила, и не раз стоял на другой стороне, напротив ее окна, ожидая, не выглянет ли она, оставив на минутку свое шитье.
Жюдит давно уже сирота (родители ее умерли, когда она была еще ребенком). Чтоб зарабатывать на жизнь, она изучила ремесло швеи и очень искусна в нем, но ее интересуют не только фасоны платьев, всякие там бантики и оборочки. Она много читает, любит музыку; родители, а потом опекунша сумели дать ей неплохое образование. У Жюдит есть вкус к поэзии, с ней можно разговаривать, не боясь остаться непонятым. И она добра и так внимательна к Пьеру Жану. Он гордится ее дружбой, гордится тем, что она серьезно смотрит на его поэтические опыты, верит в его будущее, это так важно для него!
Жюдит не из тех, кто завязывает мимолетные любовные связи, она совсем не похожа на маленьких гризеток, которые с легкостью и быстротой могут упорхнуть от одного к другому. Беранже ничуть не осуждает этих изменчивых и своенравных перелетных пташек, если они бескорыстны и правдивы в своих чувствах: он видит их своеобразное очарование и охотно делает их героинями своих песенок (любимая его героиня Лизетта — из их числа!).
Жюдит совсем другая — строгая, недоступная. И все-таки некоторыми сторонами — теми, которые он особенно ценит в человеке, — она близка его Лизеттам и Жанеттам: своей независимостью и жизнерадостностью, гордостью и стойкостью, бескорыстием и чудесной любовью к песне.
После разрыва с Аделаидой Беранже все чаще стал видеться с Жюдит, искал встреч с ней, искал у нее душевной поддержки. Потом, вспоминая о первых днях их любви, он напишет песенку «Как она красива»:
О боги, как она красива,
А ей всего лишь двадцать лет!
И губы пухлы, точно слива,
И у волос каштана цвет.
И сложена она на диво,
И этого не сознает.
О боги, как она красива!
А я… а я — такой урод!
О боги, как она красива!
И все же — чудо! — я любим.
Она покоится стыдливо
Под взором пламенным моим.
Любовь была ко мне ленива,
Но вот настал и мой черед.
О боги, как она красива!
А я… а я — такой урод!
В самые трудные дни его жизни Жюдит приходит к нему, протягивает ему руку. И это не порыв, не мимолетное увлечение. Это стойкое чувство, любовь и дружба нераздельны в нем.
Часы давно заложены в ломбард, панталоны светятся на коленках. Рубашки настолько обветшали, что все три давно бы расползлись в клочья, если б не искусные руки Жюдит, которые неустанно чинят их. По утрам Беранже с трепетом обследует свои дырявые башмаки: прослужат ли еще день? А дальше? Что будет завтра?
Он подходит к столу, ворошит рукописи. Поэмы, пасторали, идиллии (песен он не записывает, они роятся в голове, но всерьез он работает только над «высокими» жанрами). Сколько напряженных часов, дней, месяцев ушло на сочинение, обработку, переписку двух эпических поэм «Потоп» и «Восстановление культа»! Трудно счесть. И все же — он прекрасно понимает это — обе его поэмы, хоть они и вымерены и отшлифованы и как будто отвечают всем правилам и требованиям поэтики, чрезвычайно далеки от совершенства… Но, может быть, в них теплится хоть искорка таланта? Кто же разглядит ее, кто поддержит? Рискнет ли хоть один издатель вынуть из кармана деньги, чтоб напечатать стихи безвестного начинающего поэта? Гордость не позволяет ему становиться в позу просителя, околачиваться у дверей влиятельных лиц, пытаясь заинтересовать их своей персоной и своими стихами. Он просто возьмет свои поэмы, запечатает их в конверт и, сопроводив небольшим письмом, пошлет… Кому же? Он сидит, охватив голову руками. Потом решительно берет перо и пишет на конверте: «Сенатору Люсьену Бонапарту».