Я должен жить, дыша и большевея,
Работать речь, не слушаясь, сам-друг.
Я слышу в Арктике машин советских стук,
Я помню все: немецких братьев шеи
И что лиловым гребнем Лорелеи
Садовник и палач наполнил свой досуг.
(В одном из вариантов: «Я помню всё: германских братьев шеи / И что проклятым гребнем Лорелеи…».)
Очень вероятным кажется отражение в строфе «Стансов» о Москве и триумфальной встречи спасенных челюскинцев (хотя они прибыли в Москву на поезде, и не ранним утром, а в середине дня). Мандельштамы покинули Чердынь 16 июня 1934 года, дорога до Москвы заняла, видимо, дней пять. В Москве они провели, насколько известно, 21–23 июня. 19 июня Москва встречала челюскинцев и их спасителей-летчиков. Мандельштамы оказались в городе, где все говорило о недавнем событии; спасение челюскинцев, подвиг летчиков были главной темой во всех разговорах. В Воронеж Мандельштамы прибыли в середине последней декады июня, а вскоре, 6 июля, в день Конституции СССР (принятой в 1923 году), весь Воронеж встречал одного из героев-летчиков, М.В. Водопьянова, и радиста-челюскинца Э.Т. Кренкеля. Местный стадион «Динамо», где прошел торжественный пленум горсовета, заполнили 20 000 человек; с празднично украшенной трибуны, над которой был помещен большой портрет Сталина, Водопьянов и Кренкель обратились к собравшимся с речами.
О пребывании в городе летчика и радиста подробно и восторженно писала местная газета «Коммуна» [602] . Воронежские впечатления (причем одни из самых первых на новом месте) не могли, таким образом, не укрепить впечатления московские.
Так или иначе, советский летчик или эмигрант – «брат» прилетает к «сестре» Москве «в самолете» и видит внизу утренний город сквозь облака и туман: «Нежнее моря, путаней салата / Из дерева, стекла и молока». Москва, нам думается, увидена сверху, с высоты.
Но, хотя стихи данной строфы отразили воспоминание о кратковременном пребывании в столице по дороге из одного места ссылки в другое, написаны они были не в Москве, а в Воронеже.
И, представляется, воспоминание сочеталось в этих стихах с острым желанием покинуть место ссылки (ведь и сам поэт, подобно «немецким братьям», преследуемый, гонимый – пусть и по другой причине, это не отменяет близости положений), причем это желание могло быть усилено определенными воронежскими реалиями. В 1932 году Воронеж стал одним из центров советской авиации – начал работать Воронежский самолетостроительный завод. Уже в 1933-м в пойме реки Воронеж был устроен временный полевой аэродром. Вскоре начались и регулярные авиарейсы. Выполнялись, в частности, полеты по маршруту Воронеж – Москва. Перенестись из Воронежа в столицу по воздуху было возможно. Таким образом, автор данной книги склоняется к третьему варианту прочтения строфы: это написанный на основе воспоминания о кратком пребывании в Москве по пути в Воронеж воображаемый прилет-возвращение в Москву.
Д.Г. Лахути обратил внимание на еще один факт – на сообщение о прибытии в Москву после арктических перелетов в мае 1935 года летчиков Водопьянова, Молокова и Линделя. Водопьянов, в частности, прибыл в Москву на поезде 22 мая, еще затемно (приехал на поезде, но – знаменитый летчик и после перелета в Арктике), и Д. Лахути вполне убедительно связывает заметку в «Правде» о встрече Водопьянова со строкой Мандельштама «До первого трамвайного звонка» [603] . Но это не противоречит, как нам кажется, нашей версии: информация 1935 года могла «наложиться» на московско-воронежские впечатления 1934-го: ведь именно М.В. Водопьянов, один из героев-летчиков, спасавших челюскинцев, приехал с Э. Кренкелем 6 июля 1934 года в Воронеж для триумфальной встречи. (Добавим, что Водопьянова встречали в Воронеже не только как героя, но и как земляка – он родился в селе Большие Студенки под Липецком, липецкие же земли входили с 1928-го до середины июня 1934 года в Центрально-Черноземную область с центром в Воронеже, а с 13 июня 1934-го, после разделения Центрально-Черноземной области на Воронежскую и Курскую, – в Воронежскую область. Липецкая область была образована только в 1954 году.)
Опальный поэт видит Москву с высоты, глазами снижающегося «брата» (кем бы «брат» в данном случае ни был), которым он в этих стихах становится (хотел бы быть на его месте). «Брат» в самолете прилетает в Москву поэта («сестра моя»). Ведь и поэт – «брат», только все еще не признанный. Непризнанный «брат» (здесь, думается, Мандельштам адресуется и к тому месту в своих стихах 1931 года «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма…», о котором мы уже говорили: «Я – непризнанный брат, отщепенец в народной семье…»), изгнанный «отщепенец» представляет себя прибывающим ранним утром, «до первого трамвайного звонка», к «сестре»-Москве. Назвавший в 1931 году сталинскую Москву «курвой», «непризнанный брат» выражает теперь в воронежских «Стансах» намерение «жить, дыша и большевея» и рисует желанное возвращение в запретный для него город. Москва «легка», «нежнее моря» – как мечта; ей присуща и некая путаница, некая молочная туманность – как мечте.
Обращение к теме авиации в воронежских «Стансах» 1935 года происходит, очевидно, и в непосредственной связи с трагической гибелью самолета-гиганта «Максим Горький»: самолет, участвовавший в воздушном параде 19 июня 1934 года, в день московской встречи челюскинцев, разбился 18 мая 1935-го (воронежские «Стансы» создаются в это время, в мае – июле), причем в числе погибших 49 человек были летчики и создатели самолета.
В Воронеже в 1937 году создаются и «Стихи о неизвестном солдате» – вещь, равная ХХ веку по трагизму и силе, одно из вершинных произведений Мандельштама. Плач по погибшим в Первой мировой войне, апокалипсическое видение – предвидение еще более страшных грядущих войн и слово о трагическом и гордом человеческом уделе соединены в этом кричащем, пророчествующем, вопрошающем, молящем и торжествующем тексте.
В мае 1937 года срок ссылки истек, и Мандельштамы вернулись в Москву, на улицу Фурманова. И вот здесь, в не существующей ныне квартире несуществующего дома, поэт продиктовал Эмме Герштейн «Стихи о неизвестном солдате».
«Я застала его в пижаме на тахте. Надя уходила. Мы остались вдвоем.
Он весь светился и прочел целиком “Стихи о неизвестном солдате”. Потом попросил меня записывать под его диктовку.
– Знаки препинанья можете не ставить: все само станет на свое место.
Он сидел на тахте в своей любимой позе, скрестив ноги по-турецки, и диктовал. Вторая главка начиналась со строк: “Будут люди холодные, хилые Убивать, холодать, голодать”. Вообще вся нумерация глав была не такой, как принята сейчас. Строк про Лейпциг и Ватерлоо не было совсем. Очевидно, Мандельштам считал, что они перегружают поэму.