— Ты объясни им, что я не хочу уезжать. Ну, если они считают меня преступником — пусть сошлют меня на несколько лет, я отбуду наказание, но только потом-то дадут мне работать в моей стране, для моего народа… Перестанут запрещать, не разрешать…
Кириллин обещал поговорить. На другой день, придя к Славе на дачу, вызвал его в сад. Вид у него был очень расстроенный.
— Я говорил о тебе, но слишком далеко все зашло — ты должен уехать. Уезжай, а там видно будет…
После чего они вдвоем вдымину напились.
Да, Ростропович правильно рассудил, что не стоило рассказывать мне эту историю в Москве!..
Провожать Славу приехали в аэропорт его друзья, ученики… Вокруг вертелись какие-то подозрительные типы в штатском. Проводы были как похороны — все молча стоят и ждут. Время тянулось бесконечно… Вдруг Слава схватил меня за руку, глаза полные слез, и потащил в таможенный зал.
— Не могу больше быть с ними, смотрят на меня как на покойника…
И, не прощаясь ни с кем, исчез за дверью. Меня и Ирину Шостакович пропустили вместе с ним.
— Галя, Кузя не хочет идти! — раздались крики нам вслед, Наш огромный, великолепный Кузя распластался на полу, и никакие уговоры не могли заставить его подняться. Это природное свойство ньюфаундлендов — если не захочет пойти, то ни за что не встанет. А веса в нашем Кузе девяносто килограммов — попробуй подними!
Мне пришлось почти лечь рядом с ним и долго ему объяснять, что он уезжает вместе со Славой, а не один, что его никому не отдают… Наконец, поверив мне, он встал и позволил провести себя в зал, где с восторгом бросился к Славе.
— Откройте чемодан. Это весь ваш багаж?
— Да, весь.
Слава открыл чемодан, и я остолбенела — сверху лежит его старая рваная дубленка, в которой истопник на даче в подвал спускался. Когда он успел положить ее туда?..
— Ты зачем взял эту рвань?! Дай ее сюда, я обратно унесу.
— А зима придет…
— Так купим! Ты что, рехнулся?
— Ах, кто знает, что там будет… Оставь ее.
Ростропович уезжал на Запад морально уничтоженный, с опасением, что там он тоже никому не нужен.
Один таможенник стал рыться в чемодане, другой полез Славе в карманы костюма, достал бумажник, своими руками стал вытаскивать мои записочки, письма, что Слава всегда с собою возил как реликвии, — все это при нас внимательно читая. У меня было ощущение, что я нахожусь в гестапо, я видала такие обыски лишь в кино. Да, такой «творческой командировки» у нас еще не бывало.
— Это что за коробки, почему так много?
— Мои награды.
…Золотые медали от Лондонского Королевского общества, от Лондонской филармонии, золотая медаль (и очень тяжелая!) от Израиля, еще и еще золотые именные медали, иностранные ордена… Все это в открытых коробках разложили на большом столе. От советского государства орденов у Славы не было, только две медали — Государственной и Ленинской премии, да медаль «За освоение целинных земель» и медаль «800 лет Москвы», что дали тогда всем москвичам. Таможенник пододвинул Ростроповичу две последние жестянки:
— Это можете взять. А остальное нельзя — это золото.
Славу всего затрясло:
— Золото? Это не золото, это моя кровь и жизнь, это мое искусство!.. Я зарабатывал честь и славу своей стране… А для вас это золото. Какое вы имеете право!..
Видя, что с ним сейчас начнется истерика, мы с Ириной Шостакович оттащили его в угол. Смотрю, один таможенник куда-то пошел…
— Замолчи, слышишь? Замолчи, или я тебя задушу!
— Я не могу, не могу больше этого видеть!
— Закрой рот, и чтобы я не слышала больше ни одного слова. Вспомни, что двое твоих детей стоят вон там и я здесь остаюсь. Ты понял, что ты делаешь? Успокойся… Сейчас ты сядешь в самолет… закроешь глаза и откроешь их, когда будешь в Лондоне. И ты увидишь совсем другие лица. Вспомни, сколько друзей тебя ждет там, скоро ты увидишь Бена и Питера…
Вернувшись к столу, я вытащила из чемодана брюки от пижамы, завязала штанины узлом и побросала туда коробки. Смущенный чиновник стал мне объяснять, что его напарник пошел звонить, может, еще разрешат в виде исключения…
— Ничего не надо, я все забираю домой. Давай прощаться, Слава… Звони сразу, как прилетишь…
Слава с двумя виолончелями и с Кузей на цепочке прошел через паспортный контроль, а я, перекинув штаны как мешок через плечо, вышла к провожающим.
— Галина Павловна, что это у вас?
— Награды Ростроповича несу обратно. Из Советского Союза можно вывозить ордена и медали, только сделанные из натурального дерьма.
Через три часа мы уже слушали по Би-Би-Си Славин голос из лондонского аэропорта: «…я благодарен советскому правительству, что они вошли в наше положение и разрешили нам выехать на два года… еще должна выехать моя жена и дети…»
В канцелярии театра на всеобщее обозрение висела выписка из приказа, что «Народная артистка СССР Г. П. Вишневская направляется Министерством культуры в творческую командировку за границу сроком на два года».
Но после премьеры «Игрока» — оперы, никогда не шедшей в России, — из-за моего имени уже ни одна газета не напечатала рецензий, включая и написанную Шостаковичем для «Правды». Лишь спустя полгода, когда ввели в спектакль новую исполнительницу, а я давно была за границей, появились критические статьи на этот блестящий спектакль.
За те два месяца, что я оставалась еще в Москве, мне много раз приходилось слышать по радио мой голос в передачах опер из Большого театра, записанных на пленку, но никогда не упоминалось в числе исполнителей мое имя.
Меня эти укусы уже совершенно не тревожили, я только отсчитывала дни, когда наконец надолго покину так любимую когда-то мою землю и мой народ.
У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.
Анна Ахматова
Я надела на себя красивое платье, тщательно причесалась, как и всегда, когда шла на свидание с тем, кому отдала столько лет своей жизни. Я пересекла улицу Горького, прошла мимо МХАТа, повернула на Пушкинскую и, пройдя Театр оперетты, свернула налево. И вот он передо мной: великодержавный Большой театр.
Я долго стучала в двери, пока, наконец, они приоткрылись и показалась голова знакомого вахтера.
— Да никак Галина Павловна? Зачем пожаловали? В театре-то никого нет, все в отпуску.
— Я знаю, но мне и не нужен никто. Я должна взять вещи в своей уборной.
— Так проходите, проходите…
— Спасибо.
Как хорошо, что в театре ни души и я могу в одиночестве, спокойно и не торопясь, в последний раз проделать свой обычный перед спектаклем путь. Всех, кого я захочу увидеть, легко вызовет мое воображение… Итак, сначала — в оперную канцелярию на первом этаже, заявить, что я пришла, а заодно и похныкать, что неважно себя чувствую. (Интересно, есть ли певцы, которые прекрасно себя чувствуют перед спектаклем? Впрочем, я знала одного такого тенора, но он был просто болван.) Получив в ответ сочувствие, я иду на второй этаж, в мою комнату, лучшую свидетельницу всех моих волнений, восторгов и сомнений. Сюда приходила я всегда за несколько часов до начала оперы, а меня уже ждали мои верные три партнера — гример, парикмахер и портниха. С ними, невидимыми зрителям соучастниками спектакля, проходили мои самые напряженные часы перед выходом на сцену. Мне повезло. Эти три близких мне человека были рядом со мной с первых и до последних дней моей работы в Большом театре. Присутствие их, друзей-доброжелателей, вселяло чувство уверенности, освобождало от мелких забот, позволяя сосредоточиться на самом главном. Я знала, что Василий Васильевич за десять минут до начала придет еще раз проверить грим, Елизавета Тимофеевна — поправить прическу, Вера — застегнуть последний крючок. А они знали, что от того, каким взглядом они проводят меня на сцену, часто зависит весь мой спектакль. И мы вместе нервничали, покрываясь красными пятнами. Но я могла себе позволить закричать или закатить истерику, они же, всю жизнь привыкшие себя сдерживать, могли лишь мысленно послать меня к черту, что, надеюсь, и делали. А впрочем, наверно, нет. Они любили меня, так же, как и я их. И в этот трудный час моей жизни я прошу побыть со мною рядом.