б) впоследствии достиг видного положения,
в) был жив в 1846 году,
г) до того времени не писал собственноручных писем Киселеву,
д) свободно изъяснялся по-французски,
е) питал склонность к угодливости и к злословию.
Впрочем, пункт четвертый – не обязательный. Почерк – вещь зыбкая. Всегда может оказаться, что кто-то взял да и подделал руку. Скопировал буква в букву, не приняв во внимание, что почерк не в состоянии оставаться неизменным на протяжении двух десятков лет.
А если сходства маловато? Тоже не довод: могла жена переписать, или брат, или сын…
Что еще имеется в запасе? Изустное предание. Был у меня однажды разговор во время чаепития в перерыве между двумя игранными в гостях шахматными партиями. Мне было сказано, что разгадка давно известна… Я, конечно, сразу спросил у хозяина дома:
– А вы-то откуда знаете?
– От доктора исторических наук…
– А он от кого?
– От профессора, у которого учился.
Подобные цепочки устных передач бытуют чаще всего в кругах работников музеев. Своего рода семейные предания. Нечто более достоверное, чем безымянные слухи, но куда менее надежное, чем твердый факт…
По причине чаепития пришлось заняться версией, которая мне в голову не приходила.
В апреле 1812 года некий хронический сплетник был взят в секретари к супруге Александра I государыне Елисавете Алексеевне. Как рассказывает Вигель, сей сын сельского дьячка «начал поприще свое в Лондонской сперва духовной, потом светской миссии». Служил под началом русского посла графа Семена Романовича Воронцова. Им был отрекомендован, ему обязан возвышением.
Исполненный признательности секретарь императрицы отсылал своему покровителю в Лондон пространные сообщения, большей частью написанные по-французски. При этом он, Николай Михайлович Лонгинов, нередко перемешивал истинные события и слухи.
«За тайну здесь говорят, что Императрица беременна. Я ничего еще не мог приметить; но желаю того от всего сердца и души». (21.IX.1812)
«Слухи, ходившие по поводу беременности Императрицы, оказались совершенно ложными, к великому общему огорчению. О сем сожалеют, но еще не отчаиваются…» (31.1.1813)
«Ваше сиятельство оказали мне честь, заговорив однажды о женитьбе графа Михаила; никто не желает сего более, чем я…. Это побуждает меня говорить с вашим сиятельством доверительно. Здесь есть две невесты, коих я не знаю лично, но про них все отзываются весьма хорошо. С красою оне соединяют примерные нравы и поведение….Говоря не беспристрастно, я желал бы его женитьбы на графине Орловой, которую знаю достаточно. Далеко не будучи красавицей, она мила и сочетает большой ум с отменным благонравием. Я желал бы этого брака единственно по той причине, что никто лучше графа Михаила не сумеет распорядиться столь огромным состоянием». (3.XI.1813)
Сей усердный «воронцовист» – это словечко мы извлекаем из «Записок» Вигеля – оставался таковым и во все последующие годы.
Весной 1824 года Михаил Семенович Воронцов написал несколько писем министру графу Нессельроде. Воронцов настаивал, чтоб от него, из Одессы, удалили поэта Пушкина, числящегося по Министерству иностранных дел. Представления, сделанные по линии служебной, Воронцов счел нужным подкрепить посредством писем частных. Возможно, что Воронцов рассчитывал, так сказать, подготовить общественное мнение и склонить его на свою сторону. Известно письмо такого рода от Воронцова П. Д. Киселеву. Оно сохранилось в архиве Киселева, в той его части, которая находится в Ленинграде в Институте русской литературы (Пушкинский Дом).
Там же, в Пушкинском Доме, очутился и архив Лонгиновых. В 1929 году в книге старшего ученого хранителя Пушкинского Дома Б. Л. Модзалевского были впервые напечатаны выдержки из писем М. С. Воронцова Н. М. Лонгинову из этого архива.
Читаем письмо от 4 мая 1824 года из Одессы в Петербург от Воронцова к Лонгинову:
«Об эпиграмме, о которой вы пишете, в Одессе никто не знает, и может быть, П‹ушкин› ее не сочинял; впрочем, нужно, чтоб его от нас взяли, и я о том еще Неселроду повторил».
Если письмо Воронцова было прочтено публикатором правильно, получается, что о пушкинской эпиграмме первым поспешил уведомить Воронцова все тот же Николай Михайлович Лонгинов.
В 1825 году Н. М. Лонгинов находился при императоре Александре в Таганроге. Как, впрочем, и А. Г. Строганов, А. И. Чернышев, П. М. Волконский, И. И. Дибич.
При Николае I статс-секретарь Лонгинов попал на хлебное место – в комиссию по приему прошений. Туда передавались для предварительного рассмотрения все обращения на высочайшее имя.
30 января 1827 года докладчик от комиссии, опять-таки Лонгинов, представил царю заключение касательно просьбы, поданной Надеждой Осиповной Пушкиной. Мать поэта хлопотала о том, чтоб сыну было даровано прощение и чтоб ему было дозволено жительство в столице совместно с родными.
На полях письменного доклада комиссии – помета, сделанная рукой Лонгинова: «Высочайшего соизволения не последовало».
Надо пояснить, что прошение матери было передано в комиссию давно, еще в августе 1826 года. В начале сентября 1826 года, в Москве, при личном свидании царя и поэта, «прощение» уже было объявлено. Не удивительно, если царь Николай, не вникая в даты, произнес что-нибудь вроде «какое еще прощение надобно?». А докладчик, следуя своим воронцовским пристрастиям, охотно принял недоуменное замечание за решительный отказ.
Затем Лонгинов управлял ведомством императрицы Марии Федоровны, то есть ведал делами благотворительными. В 1846 году – действительный тайный советник, сенатор, член Государственного совета.
Ему, возможному автору покаянного французского письма к Киселеву, в том году исполнилось шестьдесят семь…
Мы набрели на неустанного любителя злословия. Не его ли Пушкин пронзил вставленной в VIII главу «Онегина» эпиграммой?
Тут был Проласов, заслуживший
Известность низостью души…
Мы уже ссылались на свидетельство Вяземского о том, что зарубки для памяти Пушкин оставлял в местах неожиданных, вплоть до «Онегина». Впрочем, нетрудно отыскать в письмах самого Пушкина собственноручные предупреждения и уведомления:
«Неужели Вы захотите со мною поссориться не на шутку и заставить меня, Вашего миролюбивого друга, включить неприязненные строфы в 8-ю гл‹аву› Онегина?» (Из письма к Великопольскому, март 1828.)
Не случайно Вяземский выражался весьма осторожно: Пушкин вел «счет своим должникам настоящим или предполагаемым», тем, «кто был в долгу у него или кого почитал он, что в долгу».