Томашевский сидел на постели, регентовал перед воображаемым хором и пел.
Петр Иваныч плакал. У Захарыча тоже щекотало в горле.
Он отошел от изголовья, чтобы смахнуть невольные слезы, и наткнулся в полумраке на какое-то съежившееся существо, которое копошилось и всхлипывало на полу, около ног больного. Захарыч нагнулся и увидел жалкое старушечье лицо, омоченное слезами, полное бесконечного горя, муки, отчаяния, почти безумное…
— Кто это? — спросил он.
— Мать! — послышался скорбный шепот.
К утру Томашевский умер. Хоронили его на больничном кладбище в простом, некрашеном гробу. Гроб несла «пьяная абсурдия» — Илья Николаевич, Петр Иваныч, Ржавчина и Захарыч. За гробом никто не шел, кроме старушки матери.
Она еле волочила ноги от горя и даже не имела сил громко плакать. Товарищи умершего, слегка выпившие, несли гроб молчаливо и мрачно. Только Ржавчина пытался было подтягивать дьячку, но и он скоро умолк, подавленный тяжестью общего молчания. Илья Николаевич был мрачен, как туча, и зло поглядывал на Ржавчину, желая придраться к нему.
Петр Иваныч был бледен, с опухшими от слез глазами. Скука, которую Захарыч ощутил в соборе, не продлила, а все увеличивалась и причиняла ему страдания. У всех было скверно на душе, и каждый таил от других невеселые мысли. Отдавая последний долг товарищу, эти безродные и бездомные люди думали, что им тоже придется умирать на больничной подушке, среди чужих людей, и никто о них не заплачет, кроме какого-нибудь пьяницы-товарища.
Захарыч думал о жизни певчих, о том, как они трудятся, как живут и умирают. И в его ушах звучали то церковные напевы, то веселые песни, то заразительные слова «профессора» и «анафема» протодьякона.
Кладбище было грустное, пустынное, место упокоения бедняков и бобылей, умирающих в больнице. Оно было и занесено сугробами снега, огорожено рвом и едва заметной изгородью. Кое-где виднелись наклоненные кресты. День был сумрачный, сверху падал легкий снежок, убеляя длинные волосы певческой братии. Гроб опустили на снег у свежевырытой ямы.
— Ну, прощайтесь! — равнодушно сказал дьячок.
Мертвец лежал в гробу мраморно-белый, с лицом спокойным и важным. Кадык выдавался теперь еще более. Старушка припала к лицу мертвого сына; раздались те самые переворачивающие душу рыдания, которые так привычны были для певческого слуха. Но здесь эти рыдания причинили им беспокойство. Илья Николаевич злобно крякнул и метнул убийственный взгляд на Ржавчину. Ржавчина понял его, с уважением поддержал старуху, отвлек ее от гроба и стал утешать ее… Все поцеловали мертвеца в лоб.
— Эх, брлат! — вырвалось у Петра Иваныча.
Илья Николаевич и Захарыч взяли гробовую крышку.
— Н-у!.. — в низкую октавную ноту сердито сказал Илья Николаевич.
— Ну! — еще ниже и гуще ответил Захарыч.
И они накрыли гроб крышкой.
— А молоток-то позабыли взять! — сказал кто-то. — Чем же гвозди-то заколачивать?
Илья Николаевич обнажил огромный, твердый, словно железный, кулак, поросший волосами, и злобно, с остервенением, молча, крепкими ударами стал вгонять гвозди в крышку. Захарыч поглядел на него, взял в руку лопату и начал ребром ее забивать гвоздь.
Огромные, мускулистые, мрачные люди стояли вокруг гроба на коленях, вбивая длинные гвозди в дерево. Ветер играл длинными волосами певчих, снег шел сильнее. Гроб опустили в могилу, бросили туда по куску мерзлой земли и стали молча, злобно и раздраженно зарывать яму…
VII
После похорон Томашевского у Захарыча, кроме скуки, появились еще и мысли, и он почувствовал себя окончательно несчастным. Прежде ни скуки, ни мыслей у него никогда не было. В деревне все было просто, ясно и непоколебимо, а здесь он ничего не понимал, все кругом было полно противоречий. В церковь ходят не молиться, а смотреть на состязание певцов. Если человек умрет, певчие радуются, потому что смерть его дает им средства к жизни. Хорошие, образованные люди пресмыкаются в певчих, живут нехорошо, в пьянстве и бедности. Не верят в бога, а души у них добрые. Купец Понедельников, нехороший человек, относится к певчим, как к лошадям, швыряет им деньги «на овес», не дал ни гроша на похороны Томашевского, — живет хорошо, в почете, богатстве и благочестии. Он верит в бога, сердце же имеет звериное. Протодьякон проклинает «сомневающихся», а они стоят на клиросе и поют сами себе «анафему». Они заблуждаются в своем неверии и от этого несчастны. Но почему же они не злодеи и почему рассказы «профессора» о происхождении мира так занимательны?.. Кто прав: «профессор» или протодьякон?
И Захарычу казалось, что тот самый мучительный «дух сомнения», о котором рассказывал «профессор», как то успел забраться и в его душу и что он, Захарыч, попал в число «сомневающихся», преданных протодьяконом «анафеме».
Рой вопросов гудел в голове Захарыча. Мысль, спавшая в нем мертвым сном целую жизнь, никогда, быть может, не проснулась бы, если бы ее не разбудило внезапное столкновение с жизнью, весь уклад которой шел наперекор Захарычу. Но он не мог разобраться в самом себе, чувствовал себя, как заблудившийся в лесу, и не знал, как выйти к свету. Он думал по целым дням и ночам и не мог отвязаться от дум, и это было мучительно для него, потому что, прожив на свете более сорока лет, он еще никогда ни о чем не думал и не имел к этому привычки. Думы его переплетались с необъяснимыми и грустными чувствами. В лучистые, морозные дни он по целым часам сидел на пустынном берегу Волги, занесенной толстым слоем снега, неподвижно смотрел на снежные равнины, на далекие синеющие горы, покрытые лесом и снегом. И в его душе разливалась ядовитая тоска по чем-то утраченном и дорогом, быть может по родной деревне, по той жизни на воздухе, среди природы, под лучами солнца, с которой срослась его душа. И за этой мертвой картиной городской зимы ему чудилась весна в деревне, зеленая степь, широкий простор неба, поющие жаворонки, запах степных трав, пахучие, сырые балки и беззаботные плотничьи песни.
Мучения Захарыча сделались, наконец, невыносимы. Он похудел, лишился сна. Тогда Захарыч решился обратиться за помощью к Петру Иванычу.
Однажды после ранней обедни, когда певчие, по обыкновению, напились чаю в трактире, а до поздней еще было время, он взял Петра Иваныча под руку, отвел в сторону и сказал ему озабоченно:
— Петра…
И затем они долго ходили в полном уединении. Захарыч приступил к изложению своих мыслей, говорил долго, тяжело и бестолково. В продолжение всей своей жизни он очень мало разговаривал, ограничиваясь односложными фразами, и вот теперь с ужасом убеждался в том, что не может высказать своих мыслей.