Тема крестьянской войны, конечно, не могла быть обойдена молчанием в эпистолярном диалоге между императрицей и Вольтером. Как хорошая актриса, Екатерина тянула паузу, сколько могла. Философ не вытерпел и проявил любопытство первым. Еще 4 марта 1774 года он сообщал герцогу Ришелье о европейских слухах по поводу восстания: «Меня несколько встревожили моею Северною Семирамидой, но Нины появляются с того света только лишь в элегантной трагедии Кребильона или в моем произведении. Сама императрица написала мне очень милое письмо о воскрешении из мертвых ее супруга. Это единственная в своем роде дама: она играет империей в две тысячи лье и заставляет двигаться эту огромную махину с той же легкостью, с какой иная женщина вертит свою прялку»[976].
Что же это за «очень милое письмо», которым наша героиня успокоила своего фернейского почитателя? 19 января 1774 года она впервые упомянула о Пугачеве, «который грабит Оренбургскую губернию и который, чтоб устрашить крестьян, называет себя иногда Петром III, а иногда доверенной от него особой. Оная пространная провинция… имеет недостаток в жителях; нагорная ее часть занята татарами, которых башкирцами называют и которые от начала света превеликие грабители; долины же населены всеми мошенниками, от коих Россия себя освобождала в продолжение сорока лет, подобным же почти образом, как и американские поселения людьми снабдевались».
И тут же, чтобы успокоить корреспондента, Екатерина сообщала о принятых мерах: «Для восстановления нарушенной тишины отправлен генерал Бибиков с корпусом войск. Дворянство оного царства (Оренбургской губернии. — О. E.), явясь к нему, предложило, чтобы он их с четырьмя тысячами человек, хорошо вооруженных, добрыми лошадьми снабженных и их иждивением содержимых, присоединил к своему войску. Оное предложение им принято». Этих сил казалось достаточно, и у Вольтера отлегло от сердца. Теперь он с чистой совестью мог, как бы из первых рук, доносить до своих многочисленных корреспондентов, что в России не происходит ничего страшного.
Чтобы закрепить это впечатление, Екатерина в письме перешла от рассказа о бунте к более интересной для философа теме — характеристике гостившего у нее Дидро. «Вы легко можете усмотреть, что оное буйство человеческого рода не расстраивает моего удовольствия, которое я имею от собеседования с Дидеротом. Ум сего человека составляет некоторую редкость; что же принадлежит до свойства сердца его, то надобно, чтоб все человеки таковые же имели»[977]. Ни к чему не обязывающие слова. Мы видели, что на самом деле Екатерина оценивала Дидро не столь восторженно. Но, будучи передана Вольтером, ее похвала должна была укрепить гостя в благоприятном мнении о ней.
Вольтер, со своей стороны, поддерживал и ободрял императрицу: «Нынешние времена уже не те, в коих Димитрий (Лжедмитрий. — О. Е.) жил! А потому та самая комедия, которая перед сим за двести лет с успехом была играна, теперь освистана будет»[978]. Понимая, какие непростые вопросы в тот момент задавала себе Екатерина, философ как бы снимал с нее ответственность за случившееся: держава большая, за всем доглядеть невозможно. «Сия страна варварская, наполненная побродягами и злодеями. Лучи Ваши не могут вдруг повсюду озарять; две тысячи миль имеющая империя может только в течение многих лет сделана быть благоустроенною»[979].
Хотя послания Екатерины этого периода, как обычно, дышали уверенностью, события на Волге упоминались практически в каждом письме. Однако наша героиня умела оборачивать рассказ о восстании в десятки забавных случаев и любопытных анекдотов из придворной жизни, как горькую пилюлю закатывают в шоколадный шарик. «Приметно, что Ваше величество не много предприятиями Пугачева встревожены!» — отвечал ей Вольтер.
Чем серьезнее было положение, тем презрительнее отзывалась Екатерина о своих врагах. «Государь мой! Одни только „Ведомости“ увеличивают шум о разбойнике Пугачеве». Однако в другом письме, извиняясь за долгое молчание, признавала: «Маркиз Пугачев понаделал мне в нынешнем году премножество хлопот; я принуждена была с лишком шесть недель беспрерывно и с великим вниманием сим делом заниматься»[980].
Когда опасность миновала, многие в Европе заговорили о том, что Пугачев мог быть игрушкой в руках противоборствовавших России дворов — Версаля, Вены, Варшавы, Константинополя. Вольтер советовал императрице внимательно расследовать вопрос, чьим оружием являлся яицкий казак, кто стоял за его спиной и действовал ли он «сам собою». 2 ноября 1774 года Екатерина удовлетворила любопытство корреспондента: «Пугачев ни читать, ни писать не умеет, однако же он чрезвычайно смелый и решительный человек. До сего времени нет ни малейшего признака, чтобы он от которой державы был орудием или чтобы он поступал по чьему-нибудь внушению… Он вешал без всякой отсрочки и без всякого разбирательства всех вообще дворян, как то мужчин, женщин и младенцев, всех офицеров»[981].
С облегчением Вольтер резюмировал: «Подлинно, что этот Маркиз Пугачев черт, а не человек». В ходе следствия мнение императрицы об отваге казачьего предводителя изменилось: «Маркиз Пугачев… жил злодеем, а умрет в скором времени подлым трусом. Он оказался в заключении своем столь робким и малодушным, что при объявлении ему приговора должно было взять некоторые предосторожности, из опасения, чтоб он в ту же минуту от страха не умер»[982].
Эти слова Екатерины вызывали бурю негодования советских историков. Но, кроме эмоций оскорбленного классового сознания, никаких доказательств храбрости Пугачева в тюрьме не предъявлялось.
Соперники
Практически весь 1775 год Екатерина провела в Москве. После подавления крестьянской войны императрице необходимо было показаться в Первопрестольной, еще так недавно трепетавшей при приближении войск самозванца. Вереница блестящих праздников и красочных зрелищ, продолжавшихся от самого прибытия двора до первой годовщины Кючук-Кайнарджийского мира, призвана была изгладить мрачное впечатление от недавней казни «злодея».
22 января царский поезд прибыл в подмосковное село Всесвятское, а через три дня торжественно въехал в Первопрестольную[983]. Иностранные наблюдатели подчеркивали, что горожане Москвы холодно встретили государыню. А вот за каретой великого князя Павла бежали восторженные толпы. Молодой друг цесаревича Андрей Разумовский, склонившись к уху Павла, многозначительно прошептал: «Если бы вы только захотели…»[984]