Предварительные консультации состоялись в Вене, а потом почтенное собрание переехало в Верону, город Ромео и Джульетты; тогда – владение Франца I.
Каким-то грустным предстаёт этот конгресс в воспоминаниях участников, несмотря на то, что график работы был вполне напряжённый, решать приходилось, как всегда, множество разного масштаба вопросов… Кого-то из героев прежних саммитов уже нет: Каслри, например. «Нет повести печальнее на свете…» – это в Вероне можно было сказать не только о несчастных влюблённых, но и об английском министре, павшем жертвой общественного мнения. Почему-то многие в Европе сочли, что британское правительство уморило Бонапарта невыносимыми условиями содержания на острове (после того, что пережило человечество в ХХ веке, эти условия могут показаться чуть ли не райским садом, но тогда…) – и общество долго, с негодованием бурлило, осыпая Англию упрёками в жестокости, мстительности и тому подобном; и больше всего доставалось несчастному Каслри. Действительно несчастному, ибо никто Бонапарта нарочно не морил, другое дело, что ему, вырванному из привычной «экосистемы», просто незачем стало жить. Лишённый цели и мотива, он скучал, ворчал, сердился на кого-то – всё довольно бессмысленно. Так и угас. А вот Каслри как раз воспринял слишком остро обвинения в свой адрес и… покончил жизнь самоубийством [66, 261].
Сомнительно, разумеется, строить некие обобщения на основе данного факта. И всё-таки… Неужто иные представления о чести были у людей того века, чем у нынешних? Даже у английских министров…
А вот министры французские делались поэтами. Или наоборот – поэты делались министрами. Знаменитый католический мыслитель и стихотворец Франсуа Рене Шатобриан, уполномоченный правительства Франции в самый разгар конгресса был назначен министром иностранных дел. Для истории, правда, он всё-таки литератор: о достижениях романтика на дипломатических ристалищах следует упоминать со скромными оговорками. Как писатель же – оставил любопытные заметки об Александре: в Вероне они подолгу и дружески общались. Наблюдательный сочинитель уловил душевную усталость русского царя: словно что-то перегорело, что-то отмерло в этом человеке. Было ли это предчувствие?.. Императору предстояли ещё три года; вовсе не так уж мало. Правда, пролетели они как один миг – но так бывает всегда и со всеми, с кем идут годы. Не замечаешь, как они идут, а они уже бегут… а когда спохватишься, уже не различить прошлого: всё там в нежной и печальной дымке. Лица, слова, взгляды… И какая разница, было это семь, десять или же двенадцать лет назад!
Верноский конгресс оказался существенно короче, нежели предыдущие: продолжался менее двух месяцев. Работа государей и дипломатов была напряжённой, вопросов рассмотрели немало. Главными среди них были: испанская революция и греческое освободительное движение, то есть, те же самые, что в Троппау и Лайбахе… С эллинской проблемой всё осталось по-прежнему: при моральном сочувствии к восставшим властители Европы не могли позволить себе нарушить принцип легитимизма, потому даже отказались принять греческую делегацию, прибывшую на конгресс [25, т.1, 7]. Позднее, правда, принцип именно в этом самом месте пошатнулся – но то позднее… Что касается Испании, то здесь державы уполномочили Францию разобраться со вредоносным Риего; планировали также организовать интервенцию в Латинскую Америку, где антииспанские восстания достигли апогея. Но опять начала чинить препоны Англия – слишком уж велики были её аппетиты в южной части Нового Света; настолько велики, что пришлось попрать стопой экономического интереса собственную гордость и обратиться ко вчерашней колонии, США с предложением о совсместных действиях в Западном полушарии. Итогом стала знаменитая «доктрина Монро»: Америка для американцев. Планы Священного Союза о помощи Фердинанду VII навести порядок на дальних берегах так и остались планами.
Союз был вынужден ограничиться наведением порядка в самой Испании, что и сделал французскими руками. Звезда Риего закатилась довольно быстро: он пытался противостоять интервенции с севера, но безуспешно; его сбродное войско – что-то вроде «армии Ипсиланти» – потерпело совершенный разгром. Фердинанд VII и раньше терпеть не мог масона, бывшего для королевской власти болезненной занозой – а теперь получил практическую возможность разделаться с ним сполна, что и сделал незамедлительно. В октябре 1823 года бывший председатель парламента был казнён.
Впрочем, для императора Александра это всё были косвенные события. Он, конечно, заботился о Священном Союзе, не пустил его на самотёк… но не без оснований создаётся впечатление, что занимаясь большой политикой, царь постоянно возвращался памятью к незавершённым домашним делам – и она владела им тяжело и грузно, будто бы содержала смутную весть о том, что эти дела так и останутся незавершёнными… Политика кончалась. Приближалось нечто иное.
Зима 1822-23 годов выдалась очень холодной. Даже в Италии. Алпександр, правда, не изменил своей привычке прогуливаться: и пешком и верхом, много ходил и ездил, иной раз надолго останавливался, смотрел, любуясь то очарованием старинного города, то холодным далёким небом, то прекрасными пейзажами Ломбардии… Предчувствовал прощание с Европой? или просто редавался созерцанию земных красот, на коих знающему глазу виден отблеск вечности?..
Он никому об этом не сказал.
В январе 1823 года император Александр I навсегда вернулся в Россию.
Дни человеческие обыкновенно идут так, что люди привыкают и не замечают, как день за днём набегают месяцы, обрастают памятью, нужной и ненужной… Проходят годы, мы меняемся, меняется мир вблизи и вдали от нас. Но вдруг случится, что время сорвётся, замелькает такими поспешными картинками, что всё покажется пёстрой и суматошной рябью, какой-то отдельной от самого человека – точно он зритель странного кино, в котором невозможно угадать сюжет…
Возможно, годы 1823-24 стали для Александра именно таким временем. Он менял министров, о чём-то говорил с Аракчеевым, Волконским, Голицыным, подписывал Манифест, ездил по стране, принимал парады, болел, выздоравливал, навещал выросшую дочь… и всё это были для него только дни и вёсны, ручьи, талые снега, ливни, пыль дорог, спина кучера Ильи, знакомые и чужие лица… и небо, небо! – ясное с солнцем на востоке, притенённое с солнцем на западе, ночное в звёздах и без звёзд, со вздохами ветра, шелестом листвы, едва уловимый запах пробежавшего где-то короткого, невидимого в темноте дождя.
Это бегущее из лета в осень, из зимы в весну время было сдвинуто памятью о тайных обществах – и вместе с тем надеждой на духовную победу. Память давила как опухоль: вроде бы даже Александр как-то привык к ней, хотя, конечно, полностью привыкнуть невозможно. А вот надежда… Надежда странно играла с царём: то ли есть она, то ли нет; Александр пытался ухватить её, и сам чувствовал, что держится за хрупкий, слабый кончик, так же как когда-то старался уверить себя в том, что заговорщики не убьют отца, а лишь заставят отречься – и там была такая же ненадёжная надежда… Но как тогда, так и сейчас хвататься было больше не за что. Император, не очень веря и боясь признаться себе в этом, всё-таки старался верить, очень дорожил мыслью: а вдруг Голицыну и его мистической команде удастся прорвать паутину зла!..