Это бегущее из лета в осень, из зимы в весну время было сдвинуто памятью о тайных обществах – и вместе с тем надеждой на духовную победу. Память давила как опухоль: вроде бы даже Александр как-то привык к ней, хотя, конечно, полностью привыкнуть невозможно. А вот надежда… Надежда странно играла с царём: то ли есть она, то ли нет; Александр пытался ухватить её, и сам чувствовал, что держится за хрупкий, слабый кончик, так же как когда-то старался уверить себя в том, что заговорщики не убьют отца, а лишь заставят отречься – и там была такая же ненадёжная надежда… Но как тогда, так и сейчас хвататься было больше не за что. Император, не очень веря и боясь признаться себе в этом, всё-таки старался верить, очень дорожил мыслью: а вдруг Голицыну и его мистической команде удастся прорвать паутину зла!..
Надежда без веры? Видимо, бывает в жизни и такое.
Поздней весной 1823-го Феодосий Левицкий был наконец-то вызван Голицыным в Петербург и почти сразу же представлен государю. Между царём и священником вспыхнул прозрачный пламень беседы о высоком; даже и о самом высшем.
Отец Феодосий предстал, можно сказать, «Фотием с обратным знаком»: два этих духовных лица были похожи и не похожи друг на друга как Северный и Южный полюса. Священник-южанин, так же как и северянин-монах, пребывал в неизбывном экстатическом вдохновении, только совсем иного свойства. Если видения архимандрита были таковы, что сам их наблюдатель имел «страх и трясение всех членов», то миролюбивому украинцу грезилось счастье того мира, где «… смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет; ибо прежнее прошло»[От., 21:4]. Левицкий выражал светлую сторону мистики – и это должно было глянуться императору больше, чем ужас духовного одиночества, переживаемого Фотием. Несомненно, должны были понравиться царю и некоторые земные мысли собеседника – о единении всех христианских конфессий, скажем… Александр выслушал просветлённого гостя очень позитивно; разумеется, был неподражаемо любезен – в итоге и отец Феодосий вошёл в ближайшее окружение императора.
Это было понятно по-человечески и вполне симпатично в смысле мировоззренческом. Правда, как представлял себе Александр реализацию духовных потенций мистика-оптимиста?.. – признаться, не очень вразумительно. Впрочем, дорогу осилит идущий – может быть, государь уговаривал себя так. Увы, однако! ни сам автократор, ни ближние его так и не сумели религией победить политику.
Явление отца Феодосия едва ли не в центре придворного мира тут же всколыхнуло беспокойство известных высокопоставленных персон. Митрополит Серафим встретился с Левицким, поговорил; вероятно, увидел в нём сомнительного духовного прожектёра – о чём не замедлил доложить Аракчееву.
Не столь уж существенно знать, какие именно эволюции свершались в треугольнике Аракчеев – Серафим – Фотий. Важен невесёлый итог: близ трона отчётливо обрисовались две оппозиционирующие партии, чьё противостояние быстро переросло в неразрешимую вражду.
Совершенно нет уверенности, что Александру в любом случае удалось бы выправить зачерствевшую ситуацию, а в данных обстоятельствах, отягощённых операцией «Преемник», необходимость скрытно манипулировать угнетала императора – но что ж делать! Иного решения ни Александр ни Мария Фёдоровна не сумели увидеть. Поэтому в течение весны и лета шла работа по подготовке Манифеста о престолонаследии… и здесь царь сделал неожиданный ход.
Однако, если вдуматься, всё здесь оказалось выверено точно с мировоззренческой установкой Александра. Он поручил составить Манифест не кому-то из конфидентов и не профессиональным юристам – а архиепископу Филарету, которого так не любил и против которого будировал Фотий (высочайшее доверие было изъявлено Московскому первосвященнику посредством Голицына). Почему такой окружной ход?.. Всё логично и оптимально: во-первых, подальше от двора. Архиепископ (впоследствии митрополит) принадлежа, несомненно, к элите тогдашнего общества, никогда не тяготел ни к каким властным конъюнктурам; на Голицына в данном случае государь тоже мог положиться. А во-вторых – и в главных! – ибо из этого-то и вытекало первое: владыка Филарет как никто другой сочетал истинное православное благочестие с добротной академической учёностью. Александр мог быть уверен, что важнейшее сакральное дело он вверяет человеку настоящей драгоценной веры и сильного разума – именно оба этих качества необходимы для социального оформления монаршей воли в столь деликатном деле, какое получилось в результате извилистых маневров августейшей семьи. Документ должен быть создан в атмосфере праведности и вместе с тем должен быть вполне формализован.
Первоначальный текст был составлен Филаретом с риторическим мастерством; то есть так, что трактовать его можно было по-разному: имеется ли здесь в виду кончина государя? его добровольный уход с трона? или что-либо непредвиденное?.. всё можно было при желании объять умелыми конъюнкциями и дизъюнкциями автора [5, 307]. Потрудился он изрядно, сдал текст высочайшему заказчику…
А в ответ – тишина.
Впоследствии эта логическая предусмотрительность Филаретова варианта стала одним из доводов в пользу версии об Александре, тайно покинувшем престол и ушедшим в скитания по планете; что, впрочем, аргумент слабый.
При том, что нимало не стоит считать слабой саму данную версию – но о том позже.
Слабый потому, что желание оставить трон было давним мотивом, ощутимо вплетавшимся в ауру Александровой жизни, никакого тут секрета нет. А от желания до воплощения – дистанция огромного размера, и говорить о том, что поскольку человек многократно озвучивал некий тезис, постольку его и осуществил – значит, грешить против принципа достаточного основания. Хотя, безусловно, связь присутствует, и то, что в «Манифесте Филарета» допускается будущая добровольная отставка императора – это, конечно, так.
Итак, автор текст сдал, заказчик взял. Но принял ли?.. Наступило затишье, и по сей день порождающее раздумья и гипотезы историков. Александр занимался повседневными делами, намечал осенью провести смотр войск Царства Польского и 2-й армии, в недрах которой, как он знал, таится зловещее подполье… Насколько царь рисковал? Риск был. Среди «южан» заклубились кровожадные разговоры: дескать, вот она, возможность… С самыми дикими проектами выступили Сергей Муравьёв-Апостол и Михаил Бестужев-Рюмин – именно мечтатели-убийцы, люди «ума отрывистого и неправильного», по словам Достоевского; правда, их ужасные задумки, слава Богу, так и не сбылись.
В отличие от этих полубезумных фантасмагорий планы Пестеля отличались твёрдым постепенством. Он, при его-то честолюбии, умел по-немецки держать себя в железном порядке терпеливого ожидания. Он вёл длительные переговоры по новому объединению «запрещённых» обществ; переговоры шли вяло, но он не отступался, продолжал, настаивал, действовал с мелочным повседневным упорством – немецкие терпение и труд всё перетрут… Годы шли, карьера, сперва обещавшая ослепительный взлёт, затормозилась. Павлу Ивановичу уже тридцать; с тем, что когда-то обещалось, вполне бы мог быть генералом. Но – нет, что-то не так… Правда, полковник и командир полка, и на отличном счету у непосредственного начальства: командующего армией Витгенштейна и начальника штаба Киселёва. Полк свой Пестель школил, жучил и стегал беспощадно, делая из него превосходную строевую машину – и сделал-таки. И ждал своего часа. «Терпеньем, можно сказать, повит, спелёнат и, будучи, так сказать, сам одно олицетворённое терпенье…» [19, т.6, 37].