заменить, воссоздать, уничтожить словами. Он существует по ту сторону окна – то есть, можно сказать, его не существует вовсе. А существует вот что: пламя свечи, собака у ног, хлопчатобумажные простыни, цветки жасмина, расправленные и сплюснутые между страницами словаря, уснувшие между словами
жара и
жатва, угли в очаге, стихи, пульсирующие в ящике стола. В мире темно, в комнате светло. Ее освещают стихи.
В назначенное время в дверь звонит портниха. Ее ждут, нужно сделать лишь несколько шагов, чтобы ответить. Чай уже на столе. Женщины обмениваются новостями – кто родился, кто умер, – они не виделись несколько месяцев. Поднимаются на второй этаж.
– Может, в этом году вы хотите что-нибудь другое? – спрашивает портниха, выкладывая на стол ткани, портновский сантиметр, кусок мела, папиросную бумагу.
– Нет. В точности то же самое.
Портниха поднимает голову. Клиентка раздевается за японской ширмой, разрисованной распустившими хвост павлинами. Видны лишь макушка и поднятые над головой бледные руки, снимающие рубашку.
– Может, все же немного цвета? – настаивает та.
Женщина выходит из-за ширмы в корсете и нижней юбке. Портниха снимает мерки – плечи, грудь, талия, бедра, – размеры те же, что и в прошлом году.
– Только белое. Три одинаковых платья.
– Одинаковые белые?
Портниха соглашается неохотно, словно ее просят сделать что-то недостойное ее мастерства.
– Три белых, – подтверждает женщина и начинает одеваться.
Портниха вздыхает, складывая свои вещи. Делает глоток чая, который не согревает. Лавиния провожает ее до входной двери, а Эмили так и не вышла из комнаты. Платья будут слегка широки в груди, чуть коротки в рукавах, ведь у сестры немного другие размеры.
Если бы только она могла так же заставить любить вместо себя, то была бы совсем свободна.
Деревья корчатся на ветру, как языки пламени. Эмили хотелось бы видеть в этом длань Бога, который на мгновение соблаговолил склониться над Землей. Но, поднимая глаза к небу, она видит лишь подступающую тьму.
Ей нужно некоторое время, чтобы убедиться: все начинает меркнуть и затуманиваться, и куда более долгое время, чтобы осознать: это не плод ее воображения и не слишком тусклый свет лампы, – это начинают слабеть глаза. По ночам она не может спать из-за нестерпимой боли.
Доктор из Амхерста дает ей направление к специалисту, офтальмологу из Бостона – это на другом краю земли, в шести часах езды.
* * *
В зале перед кабинетом врача ожидают приема три дамы из высшего света, похожие друг на друга настолько, что их можно принять за кузин, а то и за родных сестер: у всех трех квадратные челюсти, голубые глаза, учтивые улыбки и безукоризненной свежести блузки. Эмили, которая повсюду чувствует себя чужой, здесь, в этом городе, ощущает это особенно остро: как собака среди кошек.
Дверь открывается: ее очередь. Врач маленького роста, в круглых очках, лысый, с довольно заметным брюшком. Он наводит ужас.
Он осматривает Эмили, расспрашивает, выслушивает. Она старается как можно точнее описать свои боли. Ей не хватает слов. Он направляет свет ей в глаза, просит прочесть бессмысленный набор букв, уменьшающихся в размере с каждой строчкой, снова осматривает, на этот раз молча. Она ждет вердикта, как смертник – лезвия гильотины.
– Я не думаю, – начинает он и откашливается, – не думаю, что вы потеряете зрение.
Эмили переводит дух.
– Но болезнь довольно запущена, – продолжает он, – вашим глазам настоятельно необходим покой. Если хотите выздороветь, вам следует перестать читать и писать на два, а то и три месяца.
Эмили перестает дышать. Ей вернули зрение, лишив при этом воздуха.
Но это еще не всё:
– Я вам также не советую куда-то ездить в течение этого периода. Вам следовало бы остаться на это время в Бостоне.
Она возвращается к кузинам с пустотой в сердце, запрещая себе читать вывески и надписи в витринах магазинов, пытаясь приучить себя к жизни без слов.
Так, вдали от дома и своих книг Эмили проводит два месяца в темноте – двойное изгнание.
Возвратившись наконец в Амхерст, она взбегает по лестнице, перепрыгивая через ступени, захлопывает за собой дверь, открывает томик сонетов Шекспира. Наконец-то она дома.
Ребенком она радовалась, положив цветы в книги, написанные другими. Теперь же, став взрослой, столкнулась с более сложными вещами: птицы и облака, начертанные на белой странице, все время грозятся взлететь, оставив вас наедине с собственным желанием.
Однажды она решается положить несколько своих стихотворений в конверт, адресованный Томасу Уэнтворту Хиггинсону [12], с такой сопроводительной запиской: «Вы не слишком заняты, чтобы сказать мне, настоящие ли это стихи?»
Можно представить себе, как человек с изумлением разбирает ее строки, а затем, тщательно подыскивая слова, составляет ответ. Когда в своем послании он осведомился о ее спутниках, Эмили написала: «Собака ростом с меня, которую подарил мне отец, холмы. И, разумеется, Апокалипсис».
«Не надо публиковать», – говорит ей Хиггинсон, прочитав стихи, и этот совет, от которого многие пришли бы в смятение, ее, напротив, радует. Опубликовать – и что дальше? Она не хочет и никогда не хотела издавать книги: эти предметы, тяжелые и увесистые, пахнут сигарами и затхлостью. Несколько своих стихотворений, явленных миру, она оставила на газетных страницах – они эфемерны, как бабочки, и тоже живут один день.
Она пишет на бумаге, но это из-за того лишь, что не найти столь большого альбома, чтобы сделать гербарий из коротких весенних ливней, сильных осенних ветров, гербарий из снега. Она мечтает о стихах, написанных насекомыми, которые передвигались бы на своих длинных тонких лапках, с блестящим панцирем – это их броня, защищающая от здравомыслящих господ и до невозможности приличных дам, которые начинают верещать, завидев божью коровку. Наверное, божья коровка тоже верещит, столкнувшись с башней из нижних юбок, увенчанной зонтиком от солнца, но ее не слышно: вот она-то и есть истинная леди.
Она мечтает о стихах, которые можно было бы прочесть среди звезд, если бы только удалось овладеть языком загадочных созвездий. Грезит о мудреных одах математическим окружностям. О золотых сонетах, что пчелы чертят на поверхности меда. О тех, что сочинил бы Господь Бог, чтобы отдохнуть на седьмой день творения, если бы Он существовал.
«Не надо публиковать». Ваши стихи слишком ценны для этого. Оставьте их для себя одной. Может, и для меня.
Появляется какое-то крошечное создание. Оно словно парит в нескольких дюймах над землей. Мужчина на мгновение задумывается: может, оно встало на ролики, чтобы так быстро и плавно перемещаться? Оно в белом, с тонкими чертами лица, сияющими глазами, порывистыми движениями. В каждой руке – по белой лилии, создание протягивает