их, выдыхая:
– Это вместо представления.
Он не знает, что ответить, и стоит, обхватив пальцами стебли, а создание смотрит на него, чуть наклонив голову, словно готовая взлететь птица. Он кланяется. А когда выпрямляется, никого уже нет.
Тем же вечером он в подробностях опишет эту встречу в письме к жене. Она упрекнет его, что он не сохранил цветы.
* * *
Хиггинсон мудрец. Слишком часто мудрые люди вызывают у нее отвращение. Эмили предпочитает им компанию бабочек, кузнечиков и книг – они тоже мудрецы, только тихие и спокойные. Они не угнетают вас своей мудростью, а ждут, когда вы сами будете готовы ее принять. Когда созреете.
Стихи, которые она называет снегом, представляются ему нежными воздушными хлопьями, невероятно хрупкими – эдакое тончайшее словесное кружево. Но когда Эмили пишет свой снег, она видит мощнейшую лавину.
Она молча выходит, когда дом еще спит. На улицах под высокими деревьями – никого. Она идет несколько минут, останавливается перед его домом. В окне комнаты светится лампа. Она входит без стука.
Он неспешно раздевает ее, снимая слой за слоем, как очищают луковицу, убирает эту броню из тканей, которой обременяют себя женщины – юбка, нижняя юбка, корсет, рубашка. Медленно целует ее плечи, грудь, живот. Она тоже раздевает его, они проскальзывают под простыни, не погасив свечу. Их запахи смешиваются, образуя один приятный мускусный аромат, сладкий и острый, запах влажного меха. Они познают друг друга, как вода познает землю.
Когда все заканчивается, она вытирает бедра.
Он в сотый раз спрашивает:
– Ты выйдешь за меня замуж?
Лавиния в сотый раз отвечает:
– Нет.
Ей столько всего нужно сделать.
Эмили сидит на стуле возле окна. Почти ничего не происходит. Небо, деревья, вдали Эвергринс, поют сверчки. Наступает ночь. Все погружается в чернила.
Посреди неба появляется горбатая луна. В груди медленно рвется сердце. Почти ничего не происходит.
Я так и не знаю, соберусь ли съездить в Хомстед, который пытаюсь себе представить: стены, обтянутые обоями в цветочек, скрипящие половицы, окна второго этажа, выходящие на главную улицу, и сад в ноябре.
И если в конце экскурсии, вместо того чтобы послушно последовать за гидом, я спрячусь под кроватью или забьюсь в угол за дверью и останусь там до вечера, а потом, дождавшись, когда все разойдутся, выйду из своего укрытия, в сумерках подойду к окну и стану смотреть на руины сада, схваченного первой осенней изморозью, – у меня будет целая ночь только для меня одной.
Чего она ожидает, эта Эмили, в свои тридцать, сорок, пятьдесят лет? Любви? Бога? Синюю сойку? Читателя, который наконец прочтет ее стихи так, как она желала бы, чтобы они звучали? Или просто смерти, которую она отодвигает каждый день, написав еще несколько слов – хрупкие заклинания, вспыхивающие в темноте слабыми проблесками, словно светлячки.
«Мое дело окружность», – пишет Эмили. Она и в самом деле все время пытается удержать равновесие на краю – колодца или пропасти, между одним миром и другим, на кромке между стихотворением и чем-то невысказанным: яблоко в руке, нога в могиле.
Рукописи Эмили Дикинсон хранятся в библиотеке Хоутона Гарвардского университета, где можно ознакомиться не с ними, а с их копиями, а также копиями писем, адресованных разным корреспондентам. Еще там устроили кабинет, названный без затей: комната Дикинсон, где собраны предметы (мебель, книги, ковры), принадлежавшие ее семье. Эту комнату, которая, конечно же, не настоящая комната, где жила Эмили, можно посещать по пятницам в два часа.
Что до знаменитого гербария, нет и речи о том, чтобы его посмотреть: слишком хрупкий. Листья растений, словно бумажные листы, могут рассыпаться в пыль. Опять-таки: библиотека предлагает только копии, воспроизведения.
Живя в Бостоне, мы лишь дважды посетили территорию Гарварда, где в тени старых деревьев возвышаются здания красного кирпича, засветившиеся в стольких фильмах, что нельзя отделаться от мысли, будто прохаживаешься среди киношных декораций, а студенты, идущие навстречу, – нанятые статисты, именно потому, что так похожи на студентов. Даже знаменитый плющ, карабкающийся по стенам и давший название Лиге плюща, объединению престижных учебных заведений (Гарвард, Йель, Принстон, Дартмут), видимо, посажен здесь для придания колорита.
Приехав сюда впервые, я укрылась в большой библиотеке кампуса, где книжные полки громоздились от пола до потолка. Настоящими были только книги.
* * *
Мне было двадцать пять, когда меня отправили в Оттаву ознакомиться с рукописями Габриэль Руа [13] в архивах Национальной библиотеки. Мне и еще нескольким студентам-магистрам и аспирантам было поручено подготовить к публикации «Горечь и очарование», незаконченную автобиографию писательницы, вероятно самую известную ее книгу – к тому же самую мою любимую.
Двадцать лет спустя я все еще прекрасно помню тот день, когда впервые держала в руках (затянутых в белые перчатки) тетрадки, в которых она исписала десятки страниц и которые впоследствии станут продолжением ее автобиографии, озаглавленной «Время, которого мне не хватило». Я так и не поехала смотреть ее дом в Петит-Ривьер-Сен-Франсуа и не испытывала особых эмоций, проходя по бульвару Гранд-Алле в Квебеке мимо шале Сен-Луи, где она с мужем жила много лет. Я никогда не коллекционировала никаких артефактов, связанных с писателями: первые издания, экземпляры с посвящениями и прочие раритеты. И все же я помню волнение, внезапно охватившее меня тем утром. Я держала в руках нечто хрупкое, как крылья бабочки, но тем не менее пережившее годы и годы. Эти несколько листков были истинным домом Габриэль Руа – зданием, над постройкой которого она трудилась до последнего дыхания и оставила его незавершенным, но прочным.
Если я так и не соберусь съездить в Амхерст, то единственное, где я смогу встретить или найти Эмили, – это дом ее стихов. Но мы – она и я – говорим на разных зыках: поэзии и прозы.
Поэзия – это всегда иностранный язык. Для того, кто говорит и читает по-французски, английская поэзия – вдвойне иностранная, а страна – вдвойне незнакомая.
Сначала ты ничего не знаешь. Потом знаешь, что ничего не знаешь, – ты уже на полпути.
Затем в тесном сцеплении приходят слова и образы, их припоминаешь, как полузабытые сновидения, чей смысл все еще от нас ускользает. Именно они объясняют нам, что хотят сказать. Именно они осторожно, шаг за шагом, приближаются к читателю – и приручают его. Вскоре ты проходишь по стихам, словно по лесу, он навсегда останется таинственным и загадочным, но его чащу уже пронизывают тропинки, а его сумерки – солнечные лучи. И вот ты становишься полноправным обитателем этого леса, узнаешь птиц и тварей, черные