— Не может же быть, что вы говорите о моем брате, о моем брате Арии. Где он? Вы его знали?
Крестьянин наконец взглянул на нее, военнопленные продолжали разравнивать землю.
— Все пациенты умерли.
— Как это? На прошлой неделе он ничем не болел.
— Я говорил, чтобы вывесили на дверях официальное сообщение! Вы третья, кому сегодня мне приходится это объяснять. Позавчера всем им дали отравленный чай. Пришлось нам не разгибая спины работать, чтобы всех похоронить. Работа тяжелая, они устали, — крестьянин кивнул в сторону военнопленных. — Ладно еще, велели больным вырыть ров для собственной могилы, еще в начале недели, а то и не знаю, что б делали. Хватит и того, что нам пришлось их зарывать.
— Не может быть, что он говорит об Арии, не может быть, — обратилась Эльвира к маме. — Не может быть, чтобы они убили Ария.
— Может, — мрачно возразил мужчина.
— Где директор? Я хочу с ним поговорить.
— Он давно уехал, еще на прошлой неделе.
Крестьянин отвернулся и заговорил с военнопленными. Указал на яму на поверхности огромного рва и сердито велел ее заровнять.
— Не могли они убить Ария, — без конца повторяла Эльвира в очереди в городскую мэрию, где надеялась узнать адрес одной из секретарш, которая, так казалось Эльвире, должна ее помнить. Но они убили Ария, убили и всех остальных.
Эльвира так никогда и не поверила, что брат умер. Она ездила в город снова и снова, стояла в очередях, искала, предлагала взятки, упрашивала. Когда русский фронт стал приближаться и мы ушли на побережье, чтобы сесть на пароход, отплывающий в Германию, мама взяла Эльвиру с собой. Эльвира тогда уже ни о чем, кроме Ария, не говорила, приходилось ей напоминать, что надо поесть, причесаться, завязать шнурки. Она останавливала совершенно незнакомых людей, которые тащили за собой самодельные тележки, и требовала, чтобы те подтвердили, что видели ее брата.
Незадолго до нашего отъезда в Германию Эльвира стала заводить разговоры о том, что надо бы вернуться в пасторский дом за маминым подвенечным платьем. Расстояние не ахти какое, если идти быстро, она успеет обратно вовремя. Вначале мама пыталась ее отговорить, потом просто запретила уходить. Казалось, Эльвира послушалась, она даже не вспоминала о свадебном платье, которое было лишь поводом, чтобы вернуться, и тогда она непременно оказалась бы по ту сторону линии русского фронта.
Но в то утро, когда нам предстояло подняться на палубу, Эльвира исчезла. «Я привезу твое подвенечное платье, — написала она. — Тебе оно понадобится, когда будешь выдавать замуж дочерей». Мама плакала, просила, чтобы заказали билеты на другой пароход, хотя знала, что это невозможно. До последней минуты она стояла у окна и ждала Эльвиру. Когда мы отплыли на одном из последних судов, покидавших Латвию, Эльвиры с нами не было. Она возвратилась, чтобы найти брата.
Хоть мама и не рассказала пастору Брауну об отравленном чае, у обитателей погреба было немало причин для волнений. Пациенты, конечно, испытывали постоянный страх перед нацистами. Мои родители переживали, что могут отозвать выданные им в Леерте разрешения на работу, и снова их отправят туда, а потом перешлют в какое-нибудь другое, еще более страшное место. Все боялись, что русские солдаты, о которых ходила дурная слава как о дикарях, нападут на нас. Они арестуют мужчин, изнасилуют женщин и расстреляют всех, даже детей. Боялись американцев и англичан, которые по ночам летали сюда бомбить. Любой человек в мундире — лагерный надзиратель, полицейский, летчик или солдат — внушал ужас.
Каждый день мимо институтских ворот шли и шли беженцы, тащили за собой тележки. Статуя Христа, установленная у ворот лютеранской управой, ведавшей Лобеталем и другими учреждениями для бездомных и больных, приглашала войти. Беженцам давали воду и суп и разрешали переночевать в погребе, в специально отведенном месте. Они приносили вести с фронта и противоречивые планы спасения. Спорили о том, какая часть Германии скорее всего достанется немцам и какую оккупируют войска союзников. Но все знали, что самое страшное — оказаться в руках русских.
Одна семья — отец-калека, двенадцатилетняя дочь и пятилетний мальчик задержались на несколько дней. Мать их погибла под бомбежкой. Девочка выстирала всю одежду, повесила ее сушить, потом принялась терпеливо кормить отца, который сидел с отрешенным видом. Я смотрела, как они укладывают пожитки на тележку. Страшнее всего на свете казалось остаться без матери, хотя у многих моих одноклассников не было отцов. Они или были на фронте, или погибли на войне.
Из тех, вместе с кем мы покинули Латвию, давно не было с нами дяди Яши и тети Зенты. Они уехали в Фишбах, в зону, которую позже оккупировали американцы. А потом и остальные друзья и родственники разбрелись кто куда. С нами остался только дядя Густав, мамин старший брат. Вместе с женой Герминой, пятнадцатилетней Астридой и тринадцатилетним Гуком он мастерил тележку из деревяшек и металлического лома. Беженцы прибывали, грохот пушек становился все ближе. Не верилось, что они управятся вовремя. Тогда дядя Густав решил все бросить и пешком уходить на запад. Если они спасутся от русских, может быть, останутся живы, и Астриду не изнасилуют.
И вот ушли остававшиеся с нами до последнего дядя, тетя, двоюродная сестра и брат.
Еще день после ухода дяди Густава беженцы брели мимо ворот. Грохот пушек вдали не умолкал, днем над головами гудели немецкие самолеты, ночью американские. Взрывы раздавались все ближе, бомбы падали все чаше.
Внезапно поток беженцев иссяк. Дорога была пустынна, только зловеще грохотали пушки. Взрослые всматривались вдаль, слушали, ждали. Последним пробежал мимо обезумевший мальчик. На бегу он все время оглядывался. Даже не остановился, чтобы ответить на наши вопросы.
После обеда небо затянуло тучами, для поздней весны было холодно. Казалось, стемнеет еще до того, как наступит вечер. Прежде чем спуститься в убежище, мы собрались во дворе.
— Помолимся Господу о нашем спасении, — говорит мама, когда мимо проходит пастор Браун, провожая в приют группу пациентов.
— Господь свет наш и спасение наше, — отвечает он убежденно.
— Из-за меня вы здесь остались, вот что меня мучает, — говорит бабушка. — Я-то свое отжила, а девочкам еще жить и жить.
— Тише, тише, — прерывает ее мама. — Мы никогда тебя не оставим, ты знаешь. Мы всегда будем вместе.
— Старую женщину они не тронут. Мне было бы спокойнее, если бы вы с девочками ушли.
— Мы тебя никогда не оставим. Мы будем вместе, что бы ни случилось.
— Прости меня за все наши ссоры, — говорит бабушка. Она обнимает и целует маму, что случается редко. Обычно они не прикасались друг к другу, и лицо бабушки не светлело в присутствии мамы, как бывало, стоило только кому-нибудь из сыновей зайти в комнату. Сейчас, словно застыдившись такого проявления чувств, бабушка наклоняется и гладит меня по голове, убирает волосы с моего лба. Я крепко держусь за мамину руку.