Если люди, неравнодушные к российской славе, радовались успехам Боратынского, ожидали от него могучей плодотворной зрелости, «ободренной» властями, то сами власти относились к «певцу Финляндии» с подозрительностью и, кажется, ничего, кроме крамолы, от поэта не ждали. Даже к «Пирам», невиннейшему произведению его юной музы, цензура приближалась с таким патологическим страхом, что и лояльный Жуковский не мог не возмутиться её тупостью: «Что говорить о новых надеждах, когда цензура глупее старого, когда Боратынскому не позволяют сравнивать шампанское с пылким умом, не терпящим плена?»
В одной из неоконченных статей Пушкин не поскупился поставить своего товарища и выше самого себя: «Боратынский в жанре элегии первенствует». Трижды Александр Сергеевич порывался написать о нём для журнала и трижды не довёл задуманное до конца. Должно быть, не его это дело – расставлять своих собратьев-поэтов по ранжиру. Оставил критикам. Однако же в письмах нет-нет да и проговаривался о своём восхищении элегическим даром Евгения Абрамовича: ««Признание» – совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий…»
Это высказывание имеет глубокий психологический подтекст, характеризующий самого Александра Сергеевича. Во-первых, он не желает печатать ничего такого, что уступает хотя бы совершенству, т. е. в творчестве, кроме первой позиции, никакая другая его не устраивает. Во-вторых, он зарекается только печатать элегии, но не писать их, понимая, что в своём вдохновении не волен. Как тут не привести и саму элегию, о которой Пушкиным сказано – совершенство!
ПРИЗНАНИЕ
Притворной нежности не требуй от меня:
Я сердца моего не скрою хлад печальный.
Ты права, в нём уж нет прекрасного огня
Моей любви первоначальной.
Напрасно я себе на память приводил
И милый образ твой и прежние мечтанья:
Безжизненны мои воспоминанья,
Я клятвы дал, но дал их выше сил.
Я не пленён красавицей другою,
Мечты ревнивые от сердца удали;
Но годы долгие в разлуке протекли,
Но в бурях жизненных развлёкся я душою.
Уж ты жила неверной тенью в ней;
Уже к тебе взывал я редко, принужденно,
И пламень мой, слабея постепенно,
Собою сам погас в душе моей.
Верь, жалок я один. Душа любви желает,
Но я любить не буду вновь;
Вновь не забудусь я: вполне упоевает
Нас только первая любовь.
Грущу я; но и грусть минует, знаменуя
Судьбины полную победу надо мной.
Кто знает? мнением сольюся я с толпой;
Подругу, без любви – кто знает? – изберу я.
На брак обдуманный я руку ей подам
И в храме стану рядом с нею,
Невинной, преданной, быть может, лучшим снам,
И назову её моею;
И весть к тебе придёт, но не завидуй нам:
Обмена тайных дум не будет между нами,
Душевным прихотям мы воли не дадим,
Мы не сердца под брачными венцами,
Мы жребии свои соединим.
Прощай! Мы долго шли дорогою одною;
Путь новый я избрал, путь новый избери;
Печаль бесплодную рассудком усмири
И не вступай, молю, в напрасный суд со мною.
Не властны мы в самих себе
И, в молодые наши леты,
Даём поспешные обеты,
Смешные, может быть, всевидящей судьбе.
Хлопотали об Евгении Абрамовиче очень многие, а более всех Василий Андреевич Жуковский. Неизменный заступник русских поэтов даже заказал Боратынскому «исповедальное» письмо, чтобы явиться пред лицо государя не с пустыми руками, вот-де, что мне раскаявшийся юноша написал. Послание и впрямь получилось на славу: многословно, сентиментально и в покаянном тоне. Из каменной скалы и то бы слезу прошибло. Ну а друзья поэта развернули целую дипломатию, решив, что какое-то время в печати не следует даже упоминать имени «певца Финляндии», поскольку его литературная деятельность раздражает правительство.
Однако же и правительство не смягчилось в своём отношении к изгнаннику, и царь до своего высочайшего соизволения запретил обращаться к нему по этому делу. Вот и служил Евгений Абрамович в Финляндии, и то ладно, что уже не рядовым. Иногда вырывался в довольно продолжительные отпуска в Петербург. А потом опять – Кюмень, Рогенсальм… И уже не столько служба тяготила поэта, сколько безысходность его положения.
Но вот в 1823 году генерал-губернатором Финляндии был назначен А.А. Закревский, человек твёрдого характера и независимых мнений. Лишь ему и поверил самодержец, лишь его ходатайство о поэте в 1825 году увенчалось успехом, и 21 апреля Боратынскому был присвоен чин прапорщика, что означало обретение долгожданной гражданской свободы.
Девять лет прошло с того злополучного момента, когда пажи с замирающим сердцем открыли запретную шкатулку. Пожалуй, многовато за такое «страшное преступление». Впрочем, судьбы великих поэтов складываются единственным непостижимым образом, когда, что называется, ни прибавить, ни убавить.
В этих судьбах и заключается сокровенный рецепт их изумительных творений. Но, если поэзия является не чем иным, как обновлением духа, то поэтические взлёты всего ощутимее на переломе судьбы. Вот почему таковыми «переломами» жизнь поэтов необыкновенно богата.
Совсем недавно рвавшийся на свободу, а теперь наконец-то её обретший, Боратынский, вдруг оказывается не прочь послужить ещё. Известно, что человек привыкает ко всему, даже к своей тюрьме. А тут и ставший родным полк, и многочисленные друзья среди сослуживцев, и новенький мундир, признаться, по нраву. Да и жена нового губернатора чудо как хороша. Однако болезнь матери вынуждает новоиспечённого прапорщика взять четырёхмесячный отпуск и приехать в Москву, а там – и подать прошение об отставке, которое было удовлетворено 31 января 1826-го.
Полугодом прежде пушкинской началась ссылка Евгения Абрамовича; полугодом прежде и закончилась. И пробыли они в изгнании лет по шесть. Тут чувствуется некий единый стандарт в отношении российского самодержавия к великим российским поэтам. Но и сами поэты во многом оказались сходны.
К примеру, каждый из них, будучи в ссылке, умудрился без памяти влюбиться в жену своего высшего начальника, местного генерал-губернатора: Пушкин – в Елизавету Ксаверьевну Воронцову, Боратынский – в Аграфену Фёдоровну Закревскую. Такое вот неуважение к старшим чинам.
Впрочем, и отделались поэты от этих не слишком удобных увлечений совершенно одинаковым образом, а именно: из полюбившихся им замужних дам понаделали героинь своих наиболее крупных произведений. Александр Сергеевич написал с Воронцовой Татьяну Ларину для «Евгения Онегина», а Боратынский с Закревской – княгиню Нину для «Бала».
А стоило губернаторшам-соблазнительницам покориться вдохновению их прославленных воздыхателей и перевоплотиться в пленительные поэтические образы, как на душе у влюблённых творцов заметно полегчало. Об этом чудесном свойстве своего призвания Боратынский и написал в одном из писем той поры: «Поэзия – чудесный талисман: очаровывая сама, она обессиливает чужие вредные чары». Ну а генерал-губернаторы, хотя и не были приглашены в литературное бессмертие, тем не менее посодействовали скорейшей отставке и отъезду страстных поэтов – подальше от греха. В случае с Пушкиным это выглядело буквально как ссылка из ссылки.