IV
— Последняя запись сделана в день смерти, — сказал Каллистратов. — Книжка осталась в ночном столике, и умница Верочка ее похитила. Ну как, господа?
— Как бы капли крови, — отозвался Абрамов, и взгляд у него был тяжелый, смятенный. — Отжал последнюю кровь. Почти каждая из этих записей может быть запиской самоубийцы.
Поговорили, даже поспорили. Записная книжка переходила из рук в руки. Крупный и четкий почерк, которым были исписаны ее страницы, говорил о спокойном и твердом характере, о большой душе.
Толстяк предложил:
— А поедемте, господа, туда, где он умер? Как сочувствующие мужчины, воздадим, так сказать, дань павшему собрату!..
Предложение, хотя и столь пошло выраженное, одобрили, и через четверть часа автомобиль уже нес друзей в другой конец города.
Темнело. Там, где начались сады и бульвары, ветер был особенно силен, и в его струях неслись желтые листья осени.
«На столбе фонарь качался, — задекламировал Каллистратов, — лысый череп наклонял, а за нами ветер гнался, пыль крутил и листья гнал. Обгонял и возвращался, плащ на голову кидал!»
На рукав его пальто упало несколько жалких снежинок — наступала зима.
Машина неслась переулками, поворачивая то вправо, то влево, стремилась мимо одноэтажных домиков железнодорожников. Улица была устлана желтым ковром опавших листьев, и колеса машины мягко скользили по ним. Еще один поворот, и вот огромное здание выросло перед приятелями во всей своей мрачной и могучей красоте. Под двумя его арками уже зажглись электрические фонари, желтые в сумерках вечера. И перед ними был садик — могила Бибикова.
— Остановитесь! — сказал Каллистратов шоферу. — Дальше мы пойдем пешком.
Этого, казалось ему, требовало уважение к памяти покойного и к тем прекрасным строкам, которые они только что прочли. Отпустили машину и пошли, подняв воротники пальто, борясь с ветром. У калитки остановились, пропуская вперед друг друга. Садик был мал, жалок, и его деревья потеряли уже почти всю свою листву.
Впереди, близко, сидела на скамье женщина. Сидела прямо, на коленях — сумочка, и на ней — руки в темных перчатках.
— Господа! — вздрогнул Каллистратов. — Господа, неужели…
Он не окончил. Огромный и еще словно больше выросший, стоял перед мужчинами Абрамов, и лицо у него было испуганное и жалкое, просящее.
— Не надо идти дальше! — умоляюще сказал он. — Не надо, прошу вас! Я пойду один… Это — моя жена…
Женщина молчала, глядя прямо перед собой. Она, казалось, была совершенно спокойна, но она не сразу поняла, что человек, севший на скамью рядом с нею, — ее муж. Потом она сказала: «Ах, это ты!» — и снова замолчала.
Трое мужчин уже давно разошлись в разные стороны, каждый шел к своим делам, к своей жизни. Каллистратов думал о том, попросит ли у него Абрамов записную книжку Бибикова. Скажет ли он о ней своей жене?
На черном холодном небе прочертил огненную дугу сияющий метеор. Голубой след его бледнел, таял, гас. Как не похоже это было на смерть и как красиво это было!
По этой улице европейцы по вечерам избегали ходить, уж очень горланила здесь и толкалась китайская толпа, стиснутая фарватером тротуара, суженным ларями с фруктами, с дешевым бельем, переносными харчевнями, столами, за которыми восседали жидкобородые гадатели, и иными торговцами и дельцами, обслуживавшими потребности китайского плебса. Европейцы по вечерам прогуливались по другой улице — параллельной этой, — озаренной в эти часы кровавым облаком неонового света, сверкающей блестящими витринами богатых магазинов. Но девушка назначила Власову свидание именно здесь — может быть, она не хотела, чтобы кто-нибудь увидел ее с ним.
— Я вас возьму под руку, — сказала она.
И он повел ее, не очень успешно оберегая от толчков.
Власов заговорил, о чем он думал, поджидая ее.
— Знаете, — начал он и запнулся, стараясь вспомнить имя спутницы, — Оля или Леля? — не вспомнил и, боясь ошибиться, продолжал без обращения. — Знаете, мне думается, что эта улица должна быть похожа на улицу древнего Рима.
Глаза спутницы блеснули снизу в его глаза.
Она сказала:
— Даже?
На Власова пахнуло трущобой пригорода, где эта девушка жила и выросла. Но он не мог уж остановиться, он должен был кому-нибудь высказать то, что взволновало его, как большое открытие.
— На первый взгляд дико, — заговорил он. — Рим и это! У всех представление о Риме: храмы, портики, статуи. Но всё на Форуме… А какая-нибудь Субура? Она жила именно так. По вечерам теснота и давка. Улицы сужены пристройками и домами — лавочки, лавчонки, таберны. Кричат бродячие жрецы Кибеллы, матери богов. Гадатели, фокусники. С ларей продают снедь и вино. Там были и уличные жаровни, только с них продавали жареную колбасу и жареный горох. Рабам не разрешалось идти медленно, они должны были бежать рысцой, их головы были непокрыты. И в этой толпе медленно шествовал римлянин из сословия всадников. Человек с бесстрастным взглядом и крутым подбородком.
Власов взглянул на спутницу, слушает ли она? В это время они переходили устье переулка, соединяющего улицу, по которой они следовали, с другой, вполне европейской улицей. На противоположном конце недлинного переулка сиял залитый электрическим светом огромный рекламный плакат кинематографа. На нем был изображен мужчина, поднявший вверх руки, и женщина, направившая на мужчину револьвер.
Лицо и взгляд девушки были обращены к плакату.
— Ты хочешь пойти в кинематограф? — спросил Власов, неожиданно переходя на «ты».
— Конечно, хочу.
В ритуал первого свидания кинематограф же входил обязательно.
Когда вошли в свет фонарей, Власов поинтересовался, как одета его спутница не слишком ли бедно, в фойе он мог встретить знакомых. На девушке был жалкий белый беретик и поверх платья какая-то темная кофточка из бархата, осенняя вещь, потому что вечер был свеж. На юном лице важная — детская — строгость: ведь она шла в «кино», это был ее праздник.
«Квадрантария, — подсказала Власову память. — Так в древнем Риме называли дешевых проституток. Господи, какая бедность, безвыходность, безнадежность. Кто ее мать, отец?»
Когда входили в подъезд театра, девушка заторопилась. Ее рука выскользнула из-под руки Власова.
Какой-то юноша в широко распахнутой апашке и с низким лбом оскалил на нее наглый рот и крикнул:
— Здорово, Оля!.. Рассекаешь?
Она не ответила. Власов подумал: «Так, стало быть, Оля».