— Как, господа? — повернулся толстяк к своим улыбающимся спутникам. — Ведь тоже — философия, а? Неплохо, неплохо сказано, дорогой шашлычный философ!
Приятели прошли в единственную отдельную комнату ресторана. Старик шел за ними медленно и согбенно. Зажег электричество — маленькое окно под потолком почти не пропускало дневного света. А за окном, вверху, шумел город, гукал автомобильными гудками, шаркал тысячами ног.
— Этими нашими пятничными встречами я лечу себе нервы, — сказал один из мужчин. — Право, словно проваливаешься в другой мир!
— В прошлое, — соглашаясь, кивнул головой другой. — Мы ведь тоже — прошлое, обломки его, — жизнь ушла… Не индейцы ли мы, доставленные для показа в сад какой-нибудь всемирной выставки? Позволили построить вигвам, отгородили — и живи. Все чрезвычайно любезны, но за ограду не выпускают.
— Именно так, — согласился первый. — Но только без горечи зазвучавшей в вашем голосе. Я из прошлого всегда мысленно делаю прыжок в будущее, через настоящее, — настоящим я не интересуюсь, — ощущаю себя тем, на кого смотрят через триста лет… Вот мы в этом подземелье. Вспомним описание средневековых кабачков, хотя бы — Анатоля Франса… Какие люди появлялись перед их очагами, какие встречи проходили, какие мысли рождались! А ведь для них, для тех, чьи лица озаряли красные отблески очага средневековых таверн, всё это было лишь бытом, повседневностью. Такой же, как для нас этот кавказский «Мегу»…
Толстяк переглянулся со своим соседом, молчаливым господином в круглых очках и с трубкой, крепко зажатой в левом углу рта. Его приятели называли Вольноотпущенником.
— Каллистратов, как вам известно, Евгений Петрович, — промычал он толстяку, — даже рюмку водки не может выпить без эстетического трепетания!..
Каллистратов постучал пальцем по ребру стола.
— Не смейтесь! — закричал он, уже волнуясь. — Если бы нас, сидящих в этой комнате, вырвать из настоящего и бросить за триста лет вперед, — нас, с нашими душами, нашими костюмами, вот с этой трубкой ленивого Вольноотпущенника и даже с этими вот дикими яствами, которые принесет отец, — как бы, подумайте только, ухватился за нас любой художник той эпохи! Как бы тосковал он, что не может сидеть с нами, дышать нашим воздухом!
— Да, — не вынимая трубки изо рта, промычал Вольноотпущенник. — Это так, конечно… Есть картина какого-то голландца: «Офицеры, играющие в кости». Помните? Веселые, надменные морды, кубки с вином, а за узорчатой рамой окна, за черными стеклами — ночь средневековья. Она и в тенях, которые падают от спин этих великолепных вояк. И вот в душе воскресает умершее… Вернее, душа его воскрешает… Все ощущения эпохи можно вытащить из этой жанровой картинки! Конечно…
Разговор оборвался: армянин принес и поставил на стол блюда с горячими купатами. Поставил и сел на свободный стул, рядом с тем господином, что в начале беседы поддерживал Каллистратова. Был он рыжий, огромный, с большим спокойствием в глазах. На пятницах он появился впервые, и звали его Сергеем Ивановичем Абрамовым.
— Между прочим, Евгений Петрович, — начал он, обращаясь к толстяку и говоря медленно, очень отчетливо, словно читая, — между прочим, даже ваш чин и бывшая должность — полковник генерального штаба, наштадив — для молодежи будущего зазвучит так же романтично, как для юношей нашей эпохи звучат слова: капитан роты мушкетеров, шевалье д’Артаньян. Каллистратов очень правильно чувствует это: красота приходит с отдалением.
— Что ж, выпьем за отдаление! — поднял рюмку Евгений Петрович.
Вольноотпущенник хихикнул. Купаты брызгали ароматным соком. Водка обжигала и наполняла тело приятной теплотой. Армянин молчал, ласково смотрел на мужчин. Большая и добрая мудрость была в стариковских глазах.
II
За кофе Каллистратов сказал:
— Господа, я приготовил сюрприз: прочту вам одну вещь… Не свою — чужую, и не для печати написанную.
— Гм! — многозначительно передвинул Вольноотпущенник трубку в правый угол рта. — Не для печати? Как это понимать?
— Не так, как вы предполагаете. Автор этих строк умер три недели назад. Вы помните заметку в газетах о том, что на скамье сквера был ранним утром обнаружен труп некоего Бибикова? Вот эта книжка, — Каллистратов достал из кармана пиджака небольшую записную книжку в кожаном переплете, — принадлежала ему. Попала же она ко мне так: этот Бибиков, когда-то уже живший в нашем городе, вернулся сюда в прошлом месяце и поселился у Выхухолевых, своих знакомых… Остальное просто: когда Бибиков умер и вещи его увезли куда-то, умница Верочка сумела сохранить эту книжку. Читать?
Тут все услышали странный звук, который издал Абрамов, словно поперхнувшись, и посмотрели на него.
— Да, да, читать, конечно! — не без торопливости ответил этот всегда медлительный и спокойный человек и протянул руку к коробке с папиросами. И рука его дрожала.
— Вроде дневника, — сказал Каллистратов. — И право, замечательно!
И начал.
III
В вагоне, совсем близко от X.
Дама напротив украдкой всё время рассматривает меня. Потом по-английски, очень, очень ласково:
— Вам плохо? У вас такое страдание в глазах.
Я ей, по-русски:
— Благодарю вас, я совершенно здоров.
— Ах, вы тоже русский! У вас временами такое отчаяние во взгляде.
Заставил себя улыбнуться. Несколько учтивых фраз. Но она права — что-то внутри меня не в порядке, и это уже замечают окружающие. Слава Богу, что через час — конец пути.
Да, да, я не могу объяснить себе целый ряд моих поступков. Они не оправданны. Иногда мне кажется, что совершать их меня заставляет некая сила, находящаяся вне меня, и тогда становится страшно: ведь так же думают и безумные. Но, конечно, причина (причины) во мне, но так глубоко запрятана в подсознательное, что не отыщешь концов. Однако зачем же я еду в этот город, который так ненавижу? Если не сумасшедший, ответь. И — нет ответа. Не знаю, не знаю, не знаю!
В буфете, на вокзале.
Купить билет и уехать обратно? Нет, это я твердо знаю: нет! Значит, есть какая-то цель моего приезда сюда. И она скажется — в действиях. Кругом соотечественники. Нет у меня соотечественников!
Хожу по улицам и думаю: вот в этом доме я жил шесть лет тому назад. Эти окна были моими окнами, и за одним из них стоял мой письменный стол. За этим письменным столом сидел я, читал книгу, писал… Как чуждо, нелепо и грустно! Те, что воскреснут из мертвых в день Страшного Суда, так же будут пожимать плечами на свою прежнюю жизнь. Нет, не надо воскресать: воскресение не радует.