Все сплеталось в какой-то фантастический клубок. Вспомнилась отвратительная провокация Судейкина — распространенная им еще в конце 1882 года преимущественно в студенческой среде гектографированная прокламация с призывом примкнуть к тайному антитеррористическому обществу. Участникам революционного движения, в случае отказа от их деятельности и присоединения к «антитеррористам», гарантировалась свобода «двумя способами: или получением полной амнистии, которой общество надеется достигнуть через посредство своих связей, или безусловным доставлением как материальных, так и других средств для отъезда за границу». Тогда же откликнулся возмущенный Салтыков на эту аморальную акцию Судейкина. В глубоко законспирированной, иносказательной, «эзоповой» форме спародировал он текст судейкинской прокламации в XXIV главе «Современной идиллии». «Благонамеренные» герои этого сатирического романа получают письмо от Клуба взволнованных лоботрясов (так Салтыков назвал общество «антитеррористов») с прощением их уголовных деяний, ибо они прочно вступили на стезю благонамеренности. Тогда же, осенью 1882 года, писал Салтыков Анненкову: «До какой степени разврат проникает в русское общество — Вы можете судить из следующего факта. Между молодежью здешнею обоего пола ходит циркулярное приглашение некоего «Центрального общества борьбы против террористических учений». Циркуляром этим не показывается вреда террористических учений, а гораздо проще ставится дело: обещается известное обеспечение, прекращение преследований, возможность жить за границей и проч. И можно думать, что эта штука породит известный разлад и многих увлечет. Но как вам кажется эта попытка воспитать молодежь на шпионстве?» И в другом письме, Елисееву: «...задумана целая система воспитания общества в шпионстве. Можете себе представить, какое выйдет из этого поколение».
Только глубочайшее общественное разложение, — был уверен Салтыков, — беспредельное отчаяние русской революционной молодежи от невозможности изменить ненавистные общественные и политические формы, распад народовольчества как теории и как организации, аморализм власти — только все это вместе взятое и могло породить таких злодеев, как Судейкин и Дегаев, могло создать почву для этой новой «бесовщины», современного изуверства. Это была бесовщина пострашнее той, что возникла некогда в «воспаленном уме» гениального провидца Достоевского, и бесовщина, действительно инспирированная «высшей полицией».
Осенью 1882 года народоволец Сергей Дегаев, арестованный по делу подпольной типографии, был завербован все тем же Судейкиным, устроившим ему ложный побег из тюрьмы. Дегаев явился к члену исполнительного комитета «Народной воли» Вере Фигнер, жившей тогда на нелегальном положении в Харькове. Главные деятели «Народной воли» или уже были казнены, или томились в тюрьмах, или эмигрировали. Заветная мечта честолюбивого Дегаева осуществилась: он проник к самому центру подпольной революционной организации. Но теперь, когда он стал агентом Судейкина, его непомерно возросшее честолюбие было направлено уже не на главенствующую роль в революционном подполье, а на использование этой роли в провокационных целях, на уничтожение подполья. В деле провокации, — вспоминает известная народоволка Л. Прибылева-Корба, — Дегаев «сделался правой рукой Судейкина. Они сблизились и подружились, как могут дружить лишь два злодея. Тогда-то выработали они совместно обширные планы захвата власти». Когда предательство Дегаева было раскрыто революционерами, тот отправился в Париж, где и «принес свое пресловутое покаяние. От парижских народовольцев Дегаев не скрыл ничего, вплоть до честолюбивых замыслов, которые развивались им совместно с Судейкиным. Глава русских шпионов <то есть Судейкин> при помощи провокаций и мнимых террористических актов, которые вовремя открываются и блестящим образом устраняются, намеревался стать министром внутренних дел; Дегаеву же обещал за это место товарища министра. На этом мечтания сообщников не останавливались. Посредством систематических запугиваний дельцы надеялись фактически устранить от власти самого императора и править Россией по своему усмотрению».
Конечно, все подробности судейкинско-дегаевских провокаций стали известны позже. Однако несомненно, что суть этого смрадного «дела» дошла до Салтыкова.
И вот, с одной стороны, молодежь, «мальчишки», страстным защитником которых Салтыков был всегда, с шестидесятых годов, «мальчишки», очертя голову бросившиеся теперь в героическую, но безнадежную, заведомо обреченную борьбу с властью. С другой же — общество, «пестрящее», склонное к предательству, неспособное к плодотворному жизнестроительству, и власть, погрязшая в трясине аморализма, допускающая в свою среду — в безудержной панике — растленных судейкиных. Все это удручало и мучило неимоверно, лишало надежды, подрывало веру в какие-либо «исторические утешения». Или в самом деле «история прекратила течение свое»?
Мучила и болезнь, болезнь, как понял теперь, — неизлечимая, съедавшая все силы, превращавшая в старика. Однажды, когда Михаил Евграфович был еще совсем молодым, Николай Степанович Курочкин, поэт и врач, тщательно прослушал его и нашел такой порок сердца, от которого давно бы умер всякий обыкновенный смертный. А Салтыков не только живет, но и работает так, что молодые сотрудники «Отечественных записок» не могут за ним угнаться: горы собственных и чужих рукописей, бесконечные листы корректур загромождают его стол. Курочкин видел в такой необыкновенной жизнеспособности и жизнестойкости особенность очень талантливых людей. Ну что же. это, наверное, так и есть. Стоит только прибавить, что истинная талантливость и проявляет себя в первую очередь в огромном трудолюбии, в работе. Именно напряженный титанический труд, постоянная, непрерывная работа, на обилие которой так часто жаловался Салтыков, только она одна и спасала, только она еще много лет поддерживала действительно угасавшие силы слабого здоровьем, но сильного духом человека.
Все же кажутся странными очень нередкие уже в это время жалобы Салтыкова на старческий упадок сил. В январе 1884 года ему исполнилось пятьдесят восемь лот. Неужели это старость?! Но давно уже чувствовал он себя стариком, угнетаемым болезнями, и двумя главными — мытарствами «Отечественных записок» и судьбой мучительно любимых детей. Вот Достоевский — и когда еще! — назвал его «сатирическим старцем». (Воистину сатирик, кажется, и не может быть молодым, а уж представляется он нашему воображению желчным и раздражительным старцем, брюзжащим и всем недовольным, над всем насмехающимся.) Прочитал Салтыков эту ехидную заметку Достоевского о сатирическом старце40, которого все боятся, в недавно вышедшем первом томе Полного собрания сочинений Достоевского. И еще писал Достоевский (а злобный и завистливый Страхов не постеснялся напечатать в том же томе): «Тема сатир Щедрина — это спрятавшийся где-то квартальный, который его подслушивает и на него доносит: а г-ну Щедрину от этого жить нельзя». Правда, правда, Федор Михайлович, только добавить нужно: опасаюсь я, сатирический старец, того квартального, что во всех людях российских засел, внутри. Вот какого квартального я опасаюсь... Не «гороховое пальто» страшно, а «спектр» его! (На эту тему «Современная идиллия» написана.) О жестокий гений, провозглашавший sursum corda41, что сказал бы ты, увидев, как топчутся в грязь великие идеалы, как «синдром квартального» — болезнь предательства и травли — поражает массы «пестрящих» средних людей.