Эрик Берн утверждает, что у каждого человека есть свой жизненный сценарий – так вот, они свои жизненные сценарии реализовали сполна. Я о себе этого, увы, сказать не могу. Взращиваемые во мне с раннего детства недоверие к себе, неприятие себя не позволили – так я думаю – созреть личности. А то, что со временем начало формироваться под влиянием чтения и общения с людьми, многие из которых стали в этом тексте героями крупных планов, было в конце концов разрушено гипертрофированной рефлексией – мои литературные упражнения все больше обостряли ее. Теперь вот собираю уцелевшие осколки, как собирают специалисты фрагменты скелета, чтобы реставрировать облик давно погибшего человека.
Но может быть, мой жизненный сценарий был как раз сценарием разрушения? А если так, он выполнен и, значит, пора прекратить тяжбу с собой. Пора принять себя, пусть и разрушенного. Свое бессудебье принять – принять как судьбу, ориентируясь не на Лимонова с Синявским и даже не на Пушкина с Чеховым, а на Баратынского. Это ведь он сказал, написал, выдохнул слова, за которые я в свои трудные – самые трудные! – минуты хватаюсь как за соломинку. «Но я живу, и на земле мое кому-нибудь любезно бытие».
Кажется, мое – тоже. Сколько раз, уезжая куда-нибудь на недельку-полторы, Ксюша по телефону настойчиво выпытывала у Аллы, где я, почему не подаю голоса. Волновалась, не случилось ли со мной чего-нибудь, что от нее скрывают, дабы не портить ей отдыха. Я вешал в своей комнате трубку, в которую хорошо слышал ее голосок, но она меня не слышала, бежал к другому, уже полноценному, телефону и произносил, довольный, какие-то слова.
Конечно, довольный – неужто нет!
Вообще дочери говорят в основном с Аллой, но я слушаю в эту китайскую висящую на стене трубку, и у меня ощущение, что я слушаю их уже оттуда. И мне радостно, что слушаю, мне комфортно. Комфортно, что не надо самому говорить – отговорил, хватит. С некоторых пор – и чем дальше, тем настойчивей – меня преследует мысль, что не по размеру выдана мне жизнь. Слишком велика, слишком длинна, вот и путаюсь в обвисших складках.
Я остро почувствовал это на выставке художника Владимира Мочалова, достигшего в жанре цветного, крупноформатного, писанного маслом шаржа потрясающих успехов. Открытие выставки состоялось 19 мая 2004 года в галерее Зураба Церетели. На церемонии присутствовал Борис Ефимов, которого я знал еще по «Крокодилу» – сколько раз сидели рядом на редколлегиях! Сейчас ему было сто три года. Точнее – если говорить о том конкретном дне – сто три года, семь месяцев и двадцать один день. Но он, поднявшись, выступал, причем говорил ясно, громко и содержательно. Он пригубил с нами шампанского. Он узнал меня, хотя мы не виделись лет двадцать, и с неподдельным интересом осведомился, по-прежнему ли я катаюсь на велосипеде.
Я уже упоминал, что одно время ездил в редакцию на своем двухколесном друге. Однажды Борис Ефимович засек это и с такой, почудилось мне, завистью посмотрел на меня сквозь толстенные линзы очков, что у меня мелькнула мысль, не предложить ли ветерану сатирического цеха сделать кружок на пятачке перед редакционным корпусом.
Итак, катаюсь ли? Старейший карикатурист планеты ждал с бокалом в руке ответа, и я ткнул пальцем в свежий шрам на подбородке. «Собаки сбили, Борис Ефимович…»
Это была чистая правда: два огромных пса бесшумно бросились под колеса, когда я съезжал с Алтуфьевского шоссе, опрокинули велосипед, но хорошо хоть, не покусали, так что в травмпункте ограничились всего одним уколом – от столбняка. Эту печальную историю я тоже упоминал, но приключилась она именно в 2004-м.
В том же году – сорок седьмом году моего пребывания в раю – велосипед преподнес мне еще один неприятный сюрприз. Был у меня традиционный маршрут – за Кольцевой, по когда-то правительственной трассе, мимо бывшей дачи члена Политбюро Эдуарда Шеварднадзе. Конечный пункт – небольшой водоем, у которого росла старая корявая яблоня. Подпрыгнув, устраивался, как в кресле, между толстых ветвей, подолгу любовался закатом.
И вот, прикатив после месячного перерыва к своей яблоне, обнаружил, что там вовсю кипит работа. Экскаваторы, гигантские самосвалы, причем все это в субботу, уже после пяти вечера. Порасспросив, выяснил, что готовят площадку для особняков. Такие же несколько лет назад повырастали у Вешек, испохабив прелестное местечко, где мы с Аллой любили отдыхать.
Теперь накрылась моя яблоня… Но кататься на велосипеде продолжал. И однажды явственно услышал тихое посвистывание – нечто подобное, вспомнил, случалось, когда прилетал в Крым и мчал на такси из аэропорта в Евпаторию. Сухой горячий воздух, запах степи и – это самое посвистыванье. Но там – понятно: приспущенное стекло в дверце, а здесь? Долго не мог сообразить, в чем дело, а потом догадался: цепочка на очках. Она-то, свисая с дужек, и производила непонятным для меня образом этот полузабытый звук.
И еще одна моя особенная, моя личная, моя, можно сказать, интимная связь с Крымом, причем не просто с Крымом, а с конкретным местом – с евпаторийским домиком, в котором жила когда-то тетя Маня и который давно уже снесли. Прилетев на ее похороны в 1977 году, я собрал в ее палисадничке семена «крученого паныча» (так называют у нас вьюн, цветущий яркими синими колокольчиками), посадил у себя на балконе, осенью снял урожай, весной снова посадил и – так уже много лет. «Крученый паныч» цветет, но вот беда: цветет тайно. Вечером вижу длинненькие гладенькие синие бутоны, а утром, когда встаю, они уже превращаются в сморщенные мешочки. Солнце, едва поднявшись, палит на балконе беспощадно, вот и живут два-три часа, не больше. Но я их выслеживаю. Встаю ночью, часа в три, еще до рассвета, выхожу с фонариком на балкон, отыскиваю в листве, осторожно трогаю прохладные граммофончики и, удовлетворенный, отправляюсь спать дальше.
Прежде, когда побогаче был, цветы стояли у меня на столе рядом с фотографией Чехова круглый год, сейчас – время от времени, по преимуществу летом, да еще в конце декабря, после дня рождения.
Чехов тоже любил цветы, обожал разводить их. Помнил – и точно указывал в письмах, – где сирень растет, где георгины, когда что высаживать и когда подрезать.
Итак, попрощался с яблоней, попрощался с Вешками, попрощался с Евпаторией, но на море ездил – вплоть до 2005 года. В 2005-м распрощался и с ним – в Турции, где с некоторых пор стало дешевле и спокойней, нежели в Крыму.
Море всю нашу курортную неделю было тихим и теплым, сонным каким-то и потому скучным. Или я просто устал, как устал мопассановский де Варен, и уже не мог столь празднично, как в прежние годы, воспринимать мир? В последний день, однако, мне повезло – разразился шторм. Ни одна живая душа не купалась, а я, к молчаливому ужасу Аллы, полез. Молчаливому, потому что знала: спорить с мужем в таких случаях бесполезно. Бесполезно напоминать о давлении (мы захватили с собой тонометр), бесполезно намекать, что накануне до полуночи сидел в баре, где местные напитки отпускались бесплатно – по гениально придуманной не знаю уж кем системе «Все включено».