«Для России представляет большую опасность увлечение органически-народными идеалами, идеализацией старой русской стихийности, старого русского уклада народной жизни, упоенного натуральными свойствами русского характера. Такая идеализация имеет фатальный уклон в сторону реакционного мракобесия. Мистике народной стихии должна быть противопоставлена мистика духа, проходящего через культуру. Пьяной и темной дикости в России должна быть противопоставлена воля к культуре, к самодисциплине, к оформлению стихии мужественным сознанием. Мистика должна войти в глубь духа, как то и было у всех великих мистиков. В русской стихии есть вражда к культуре. И вражда эта получила у нас разные формы идеологических оправданий. Эти идеологические оправдания часто бывали фальшивыми. Но одно верно. Подлинно есть в русском духе устремленность к крайнему и предельному. А путь культуры — средний путь. И для судьбы России самый жизненный вопрос — сумеет ли она себя дисциплинировать для культуры, сохранив все свое своеобразие, всю независимость своего духа.
Не изойдет ли Россия в природно-народном дионисическом опьянении, в слишком позднем и потому гибельном для нее язычестве? То, что совершается сейчас в русской реакции, есть пьяное язычество, пьяная оргия, дошедшая до вершины. Война ознаменовалась великим делом — уничтожением пьянства. Но у русского есть темное вино, которого нельзя лишить никакими внешними мерами и реформами. Чтобы народ русский перестал опьяняться этим вином, необходимо духовное возрождение народа в самых корнях его жизни, нужна духовная трезвость, через которую только и заслуживается новое вино. У нас же продолжают опьянять себя старым вином, перебродившим и перекисшим. Старая Россия и должна опьянять себя в час разложения и исторической кончины. Старая жизнь не легко уступает место жизни новой. Тот мрак душевный, тот ужас, который охватывает силу отходящую и разлагающуюся, но не способную к жертве и отречению, ищет опьянения, дающего иллюзию высшей жизни. Так кончина старой исторической силы застигает ее в момент оргии. И история окружает этот конец фантастикой. Вырождается и приходит к концу какое-то темное начало в русской стихии, которая вечно грозила погромом ценностей, угашением духа. И была какая-то ниточка, соединяющая тьму на вершине русской жизни с тьмой в ее низинах. Вершина рушится, почва из-под нее уходит, никакая существенная сила уже не поддерживает ее. Но внизу все еще есть темная стихия, упивающаяся темным вином, на которую пытается опереться вершина. Стихия эта давно уже не преобладает в народной жизни, но она все еще способна выставлять своих самозванцев, которые придают нашей церковной и государственной жизни темно-иррациональный характер, не просветимый никаким светом. На это нужно смотреть глубже и серьезнее, чем принято смотреть, ибо знаменательно это и не случайно для России. И для борьбы с внутренней тьмой необходима мобилизация всего духа, избравшего путь света».
Бердяев писал энергично, образно, убедительно. Самарин в его интерпретации оказывался жертвой темной, пьяной стихии, олицетворением которой был Распутин и которая грозила историческому бытию великого царства. Примечательно здесь и то, что Бердяев рассуждал с позиций неконсервативных, но консерватизму сочувствовал и в противостоянии консервативной мысли Распутину видел трагическую коллизию времени. Эта статья прекрасно отражала взгляды Бердяева и основные положения его философии личности, и все же риторики в бердяевских строках больше, чем отражения реального положения дел. Распутин у Бердяева — это именно бердяевский Распутин — персонаж, дионисийский образ, но не конкретный человек. Однако тот факт, что именно в Распутине увидел крупный русский философ столь значимое явление русской жизни, говорит сам за себя и лишний раз доказывает неслучайность и незаурядность этой фигуры.
Более сухо изображен как сам Распутин, так и изложены обстоятельства отставки Самарина в мемуарах Шавельского:
«В конце сентября 1915 года, уезжая на фронт, я встретил на Могилевском вокзале обер-прокурора Св. Синода А. Д. Самарина, прибывшего в Ставку для доклада Государю по нашумевшему тогда делу о самовольном прославлении Тобольским епископом Варнавою Тобольского архиепископа Иоанна Максимовича. Самарин бегло ориентировал меня, как в самом деле, так и в решении Синода по этому делу, причем добавил, что в случае неутверждения Государем синодального решения, ему придется уйти в отставку. <…> Решение было таково: совершенное епископом Варнавою прославление архиепископа Иоанна считать недействительным, о чем посланием уведомить паству; самого епископа Варнаву уволить от управления епархией.
Вот это-то решение Синода и вез теперь обер-прокурор на утверждение Государя. Вернувшись с фронта (в конце сентября), я узнал, что доклад Самарина окончился увольнением его от должности обер-прокурора Св. Синода (Московское депутатское дворянское Собрание постановило выразить Самарину скорбь по поводу оставления им поста обер-прокурора Св. Синода. Это была первая ласточка революции: московское дворянство выражало скорбь по поводу действий Государя!). Решение Синода не было утверждено».
Однако рискнем предположить, что дело было не только в этом, и в качестве аргумента сошлемся на две записи из дневника императора:
«25-го сентября. Пятница. Утром до прогулки принял Граббе. В 11 час. Щербатова и в 12 час. Самарина и простился с обоими».
Если причина была бы только в неутвержденном решении Синода, то отчего последовала двойная отставка: и обер-прокурора, и министра внутренних дел?
И еще одна, более ранняя запись из дневника. 4 августа 1915 года император пишет о том, что принял утром Самарина, а вечером Распутина. В тот же день Григорию было приказано покинуть Петербург и вернуться в Покровское. Логично предположить, что Самарин был тому причиной и, таким образом, если еще в начале августа Государь выполнял свои договоренности с обер-прокурором об удалении Распутина от двора, то полтора месяца спустя ситуация резко изменилась. Вопрос — почему?
Ответ заключается, по-видимому, в том, что у Николая Александровича имелась другая, более веская, непосредственная и вполне рациональная причина быть недовольным, раздраженным, возмущенным Самариным (а также Щербатовым), чем выпады благородного москвича против Распутина, к чему Государь был готов и против чего в душе, быть может, и не возражал (во всяком случае, в ответ на жалобы Императрицы и ее навязчивые просьбы защитить Григория он не написал в июне—сентябре 1915 года ни слова, как будто Распутина для него не существовало, а Самарина вопреки ее предостережениям назначил). И именно она, эта причина, настроила Николая против Самарина, а случай с Варнавой решающего значения не имел.