Весной 1921 года в судьбе клубного народа произошел первый критический перелом. В голодной и разваленной Одессе эти подростки — не без подсказки руководителей и советчиков — решили прокормить себя сами. Сами, именно — сами: не быть иждивенцами, не просить, не ждать, а работать, а еще и учиться, выстраивать себя и свою жизнь собственными руками; организовать коммуну, артель огородников, товарищество, колхоз, киббуц… нужный словарь еще не был отчеканен. Назвали без затей — «Коллективом». Законы его построения, разработанные в клубе, были просты.
«Коллектив» организуется в целях объединения молодежи для совместного труда и совместного пользования его результатами, для повышения производственной квалификации и повышения своего культурного уровня.
Основной принцип: интересы коллектива выше личных интересов; все работают для каждого, каждый работает для всех.
В «Коллективе» должна соблюдаться строжайшая дисциплина.
Вступление в члены «Коллектива» добровольное, но выход из него разрешается не ранее 10 сентября 1921 года.
Первоначальный прием в члены «Коллектива» производится специальной комиссией, избираемой общим собранием членов клуба.
Я цитирую по машинописной копии очерка «На заре», с. 5 второй главы. В этой главе точное и методичное описание структуры и деятельности «Коллектива» освещено живыми эпизодами и характеристиками; память восьмидесятилетнего рассказчика поражает рельефностью. Я не собираюсь пересказывать очерк, но уставные позиции следовало привести: они несут в себе важнейшую часть генетической программы школы, о которой тогда еще никто не думал.
Помимо того, что там сказано, они замечательны еще и тем, что там пропущено. Достаточно внимательного чтения, чтобы увидеть логическую недостачу. Смотрите: прием в члены коллектива произведет не Директор, не Начальник, не Секретарь, не Правление, не Бюро и не Коллегия Взрослых — сами ребята, уполномоченные на то общим собранием членов клуба. Ну, а дальше как? Коллектив не может быть однородной массой, сплоченной кучей, его выживание прямо зависит от толкового и дееспособного управляющего центра и разумной организации. Но об этом — ни слова. Что это значит — строжайшая дисциплина? Помимо строжайшего исполнения уставных правил (которые наполовину и не правила вовсе, а принципы) тут предусмотрено, видимо, выполнение установленных порядков, текущих, повседневных указаний, распоряжений и тому подобного — но кто же устанавливает, указывает и распоряжается? Где вершина пирамиды, командный пункт?
Это не забывчивость. Называть управляющий блок не было нужды. Структура и ее идеология были очевидны, отчасти испробованы, сами собою разумелись. В основе коллектива, как и предшествовавшего ему клуба, лежала идея самодеятельности и самоуправления.
Мы сами.
Мы сами будем выбирать из своей среды руководителей и, полностью им доверяя, сами, коллективно, будем решать важнейшие жизненные проблемы. Мы сами будем строить коллектив и себя.
Ну, а взрослые? Кто здесь Моисей Борисович, Моисей Яковлевич, Фридман Нухимович? Для них нет опробованной классификационной рубрики. Но они есть — и роли есть.
* * *
Для задуманного таким образом педагогического и экономического эксперимента отец выхлопотал у советской власти ничью (тогда много было ничьего) большую дачу на Французском, позднее — Пролетарском, бульваре, а проще говоря — на Аркадийской дороге. В ушах одессита «дорога в Аркадию» звучит столь же естественно и незаметно, как «дорога на Привоз», или «Ланжероновская», или «Куликово поле» — да, Куликово, при чем тут битва? Аркадия с ее парком и знаменитым пляжем входила в сознание одесского ребенка как один из углов ойкумены. Много позднее удавалось — или не удавалось — услышать о бедной пастушеской области на севере Греции, которую капризы литературной судьбы превратили в утопическую страну гармонии и счастья. Тогда те, кто услышали, могут, стерев привычную патину, увидеть в словах «Аркадийская дорога» полное символического смысла обещание светлого аркадского будущего.
Коммуна и была общей утопией детей и взрослых, но только наполовину. Суть — в другой половине, но развести их никак нельзя, без первой не было бы и второй.
Коммуна, совместный свободный труд, хозяева своей судьбы, светлое будущее — понятия — призывы, понятия — эмблемы, понятия — магниты, которые сегодня никто не принимает всерьез, даже те, кто не стесняется называть себя коммунистами.
Где коммунисты, там и Маркс. Это он говорил (очень популярная цитата была), что история трагична только в первый раз, а повторяется она как фарс — это затем, пояснял он, чтобы человечество весело расставалось со своим прошлым. Сказанное столько же касается недавних сенильных вождей, сколько и современных ленинцев: непокорный речевой аппарат Брежнева исторически там же, где крестное знамение Зюганова. Но никто не смеется, веселое время, вероятно, еще впереди.
И напротив, что касается историков и биографов обвинительного уклона, то они торопятся изобразить в виде фарса первичную трагедию. Вооруженные — в отличие от своих персонажей — знанием того, что наступит, мудрые задним умом, они умело разоблачают и высмеивают всех и каждого, кто не разгадал с самого начала сущность большевизма и не восстал против него. Такова модная драпировка, выгодно оттеняющая моральные прелести обвинителя. Когда‑то это называли фарисейством. Можно найти и более жесткие слова.
В начале семидесятых отец писал Ханке Бурдо:
«Я не в силах в письме рассказать, как я, еврейский учитель, нищий, босой и голодный, как и мои питомцы, был счастлив свободой, влюблен в жизнь, с каким энтузиазмом и верой встречал каждое начинание Коммунистической партии и Советской власти».
Вот так.
Сказанное не имеет отношения к предшествующим и современным этому письму начинаниям Коммунистической партии и Советской власти — скажем, к празднованию пятидесятилетия Октября, славной победе над контрреволюцией в Чехословакии, к судебным процессам над клеветниками Синявским и Даниэлем или тунеядцем Бродским, столетию со дня рождения Ленина и, наконец, к какому‑нибудь из бесцветно — исторических съездов КПСС, чьи порядковые номера так трудно было запомнить. Но в 1920 году вплетенность личной судьбы в историю страны переживалась нищим еврейским учителем иначе. Он собирал, спасал, готовил для вживания в перевернутую вверх дном страну, духовно выстраивал потерянных и обездоленных еврейских ребятишек — вот они, тут и сейчас, вот, видите: мальчик Шипетин на плечах тащит в наробраз свою младшую сестренку! — делая это тем человеческим способом, который реально, там и тогда, не имел альтернативы.