В Неаполь возвращались в молчании. Давида лихорадило, он закутался в широкий плащ и надвинул на глаза треуголку. Мысль его, однако, работала ясно и отчетливо, он с радостью вспоминал уходящий день, все виденное прочно врезалось в память. Античность открылась ему до конца, во всей своей реальной и теплой жизненности. И, главное, что-то новое появилось в нем самом, прежний разлад сменился четкой уверенностью в правильности выбранного пути.
Гостиница спала, когда они приехали в Неаполь. Сонный падроне с огарком в руках отпер двери.
— Ну как, мой дорогой м-сье Давид, — спросил Катрмер, прощаясь, — вы не жалеете о сегодняшней экспедиции? Я вижу, вы совсем, нездоровы?
— У меня нет слов, чтобы благодарить вас, — ответил Давид очень серьезно. — Поверите ли, мне сегодня сняли катаракту!
Давид возвратился в Рим совершенно больным. Он должен был лежать в постели, дни проходили тягостной, бесцветной чередой, ночами его преследовали кошмары, он бредил, стонал, просыпался измученным и несчастным. Нервы были расстроены вконец, он никого не желал видеть, голова нестерпимо болела.
Сомнительные познания пользовавших Давида лекарей навсегда оставили в тайне природу его заболевания. Доподлинно известно лишь, что во время выздоровления он был угрюм, подозрителен и страшно беспокоился, сможет ли окончить всю необходимую работу до истечения срока пенсионерства. Когда Вьен, заручившись поддержкой д'Анживийе, королевского министра, предложил ученику продлить пенсионерство на целый год, Давид не увидел в этом ничего, кроме повода для обиды; ему казалось, что за невинным предложением профессора кроется какой-то тайный и оскорбительный смысл. К таким печальным последствиям привели болезнь и нелегкий нрав молодого живописца.
Как только можно было подняться с постели, Давид принялся за работу. Карандаш дрожал в пальцах, голова кружилась. Он упорно боролся с карандашом и собственной слабостью.
Лишь осенью он смог начать работать по-настоящему: Древность прочно и окончательно завладела Давидом, и сейчас усерднее, чем когда-либо раньше, он изучал антики. Каждый день он аккуратно рисовал по статуе, стараясь, как сам он говорил, приправить древние мраморы «современным соусом». Давид слегка изменял скульптуру, вносил в изображение теплоту, движение, почерпнутые в непосредственном наблюдении. Ему хотелось сообщить античности трепет жизни, который он так явственно ощутил в Помпеях. Этот наивный способ не всегда приносил успех. Но он помогал Давиду не просто воспроизводить скульптуру, а возрождать eе живое подобие.
Кроме академических этюдов, он писал композицию «Святой Иероним», начал портрет Потоцкого и по заказу Марсельского госпиталя взялся писать картину «Святой Рок, ходатайствующий перед богородицей за зачумленных». Рисуя, Давид чувствовал себя легко с древностью, но, за мольбертом, с кистями в руках он оставался в полном подчинения у болонцев. Давид, естественно, не имел возможности учиться у античных живописцев, которых ни он, ни кто-нибудь другой не знал и знать не мог. Рафаэль был слишком недоступен. А стремление Давида к серьезной живописи более всего удовлетворяли именно Караваджо и болонцы.
Срок пенсионерства близился к концу. Теперь Давид смеялся над своей нелюбовью к античности и начисто отказался от всякого подражания французской школе. Он мог бы вслед за Винкельманом поклясться, что «благородная простота и спокойное величие» — краеугольные камни искусства.
Вьен, видя приверженность своего ученика к древности, понимал, что он на пороге окончательного выбора пути. Конечно, Давид много талантливее своих сверстников, да, пожалуй, и своего профессора. Это не огорчало Вьена, он давно постиг меру своего дарования и был рад помочь молодому художнику, обещавшему успехи, по-настоящему выдающиеся. Он стал учить Давида работе восковыми красками на манер древних живописцев: Вьен посвятил много лет раскрытию их секрета. Эта техника приучала руку Давида писать гладко и точно, избегая густых мазков, неопределенных линий, неряшливого наложения красок. И, работая маслом, Давид стал теперь добиваться такой же отточенной чистоты мазка.
Давид продолжал встречаться с Катрмером де Кенси, и беседы с ним по-прежнему приносили ему радость. В Риме у него появилось немало знакомых, но настоящих друзей он не приобрел: слишком пылко предавался своему искусству. Вечера, как и раньше, отдавал музыке — здесь, в Риме, можно было часто слушать превосходных музыкантов. Спектакли в Римской опере начинались поздно, в десять часов вечера; и как бы долго ни задерживался Давид в мастерской, к этому времени он уже кончал работу и мог успеть к началу представления.
Давид не задумывался о возвращении во Францию. Он с великим трудом менял свои привязанности. Представить себе жизнь вдали от Рима было немыслимо. Здесь прошли годы очень для Давида важные и в придачу лишенные парижских забот. В Риме он думал только об искусстве, жил только им. А во Франции его снова ждет погоня за славой, успехом, да и за деньгами. Дома академия уже не будет платить ему пенсион каждый месяц. И вообще, наверное, гораздо проще снискать успех в качестве ученика академии, чем независимого живописца.
В начале 1780 года Давид закончил и «Святого Иеронима» и «Святого Рока», портрет Потоцкого был значительно продвинут вперед. Приближался конец ученичества, надо было думать, что показать в академии. Для парижских профессоров Давид приготовил набросок композиции «Велизарий». Он выбрал исторический сюжет, навеянный, правда, не латинскими авторами, а романом Мармонтеля, прочитанным в Риме. Академик Жан Франсуа Мармонтель, известный в те годы литератор, рассказывал в своей книге о печальной судьбе Велизария, полководца императора Юстиниана. Смешивая историю с легендой, Мармонтель описал жизнь мужественного воина, любимца солдат, одержавшего множество побед во славу своего властелина. Но Юстиниан не доверял Велизарию и боялся его. В конце концов император решил избавиться от слишком прославленного военачальника. Велизарий был лишен чинов и богатств, а затем по приказу жестокого и недоверчивого монарха ослеплен. В книге Мармонтеля Давида привлек один из последних эпизодов — старый воин узнает своего полководца в дряхлом, слепом нищем, просящем подаяния. В этой сцене была человечность, мужественное страдание, которые представлялись Давиду очень важными для сочинения картины, достойной древних образцов.
Давид полагал, что именно такой сюжет даст ему в руки ключ для достижения «благородной простоты и спокойного величия» и откроет путь к созданию первой настоящей картины. Ведь, несмотря на все свои успехи, он пока писал только учебные работы, если не считать росписи особняка Гимар и нескольких портретов, которые Давид уже не принимал всерьез.