Велизария Давид написал сидящим на камне, голова его поднята вверх — он слеп, он не видит мира, только прислушивается к нему. Латы на плечах полководца печально оттеняют рубище, в которое он облачен. Мальчик-поводырь в светлой тунике протягивает вперед боевой шлем Велизария. И в этот шлем, так часто одним своим блеском наводивший ужас на врагов могущественной державы, в этот шлем, в котором Велизарий сражался в Персии, в Африке, в Риме, кладет подаяние какая-то добросердечная женщина. Поодаль старый солдат с изумлением и ужасом смотрит на дряхлого слепца, не решаясь признать в нищем богатого и любимого солдатами прославленного полководца. Давид еще не отваживался доверить зрителю оценку события, и солдат как бы выражал удивление и горе самого художника.
Он тщательно изгонял из картины всякую ложную занимательность, кокетливость мазка. Суровая античная простота должна была царствовать на холсте. Давид отказался от яркости красок, предпочитая монохромность излишней пестроте. Зато, работая над портретом Потоцкого, он не боялся цвета. Воспоминания о пронизанной солнцем роще, великолепном скакуне и отважном наезднике сохранились совершенно свежими в памяти, нельзя было писать все это такими же сумрачными красками, как «Велизария». Давид изобразил Потоцкого верхом на уже укрощенном, покорном жеребце, наездник снимает шляпу, салютуя королю. Портрет служил отдыхом от суховатой живописи «Велизария». Светло-синяя лента ордена Белого орла на груди графа, кремовые рейтузы, голубое небо, сочная зелень молодой травы, белые кружева рубашки Потоцкого, солнечные пятна на земле — настоящий праздник кисти. Как видно, не только античкость, но и современная жизнь, если в ней есть нечто от героики римлян, а может быть, и просто от мужества человека, способна прочно завладеть сердцем художника.
Работать сразу над двумя большими полотнами — нелегкая участь. Но Давид понимал: именно в эти месяцы выяснится его дальнейшая судьба, и наподобие своих любимых квиритов решил быть «aut Ceasar, aut nihil»[8], а точнее сказать, только Цезарем.
Давид жил, не замечая ничего, кроме работы. Beчерами играл на скрипке Чимарозу. Так прошли зима и весна 1781 года.
В августе должен был открыться салон. Иногда Давид с удивлением замечал, что окружающий мир живет и меняется. Исчезло знаменитое на весь Париж «Краковское дерево» — могучий древний каштан у Пале-Руаяля, где испокон веку чесали языки любители политических дискуссий. Приметы старого города исчезали, прежний запущенный и суматошный Пале-Руаяль превращался в фешенебельный, окруженный галереями парк. Все это Давид воспринимал как прочитанное в газете, все стало бесконечно далеким, малоинтересным.
Конечно, были дни полного отчаяния, когда казалось, что работа не будет готова к сроку, или что картины безнадежно, позорно плохи и пора признаться, наконец, в своей совершенной бездарности. Но как обычно случается в волшебных, сказках, в самый последний момент картины все же были готовы, покрыты лаком, вставлены в рамы, и даже еще. осталось несколько свободных дней до заседания совета академии.
В пятницу 24 августа 1781 года, накануне дня Святого Людовика, в который по традиции открывался салон, Давид ждал решения совета. Как во времена погони за Римской премией, он не помнил себя от волнения, боялся провала и, главное, не самой неудачи, а унижения, которое по милости профессоров переживал уже не раз.
Но Давид не мог знать того, что сразу же стало ясно академикам, не мог оценить мастерство и опыт, приобретенный в Италии. «Велизария» одобрили все без исключения судьи. Одним картина действительно по-настоящему понравилась; другие, даже далекие от такого рода искусства, воздали должное мастерству молодого живописца; третьи, наконец, увидели в полотне близость к сегодняшним идеалам в искусстве, которые были дороги критикам и зрителям, отрицавшим бездумную и легкомысленную живопись. Так или иначе, произошло событие, равное в академии почти что чуду: Луи Давид был избран «причисленным к академии» единогласно. Ни один черный шар не упал в урну для голосования.
25 августа 1781 года открылся салон.
Стены большого квадратного зала Лувра сплошь были завешаны картинами, среди которых находились и полотна Давида. В маленьком ливре — каталоге — черным по белому было напечатано: «М-сье Давид, причисленный. № 311. «Велизарий, узнанный служившим под его командованием солдатом в ту минуту, когда женщина подает ему милостыню». Потом шли «Святой Рок», «Портрет графа Потоцкого верхом», «Похороны Патрокла» и другие работы Давида, сделанные им в Италии, — всего восемь номеров.
Самые значительные моменты собственной жизни человеку свойственно осознавать лишь впоследствии. Давид, увидевший толпу зрителей перед своими полотнами и еще не решавшийся верить в успех, не думал, что в эту минуту рождается его слава. Салон, где он столько раз любовался произведениями великих мастеров, мечтал о грядущих успехах, этот салон жужжал, волновался, повторяя его имя. Он слышал одобрительные восклицания, видел, что к его «Велизарию» движутся люди, забывая о полотнах Лепренса и Верне. Подошел Седен, поздравляя Луи. Он передал лестные отзывы знатоков: сам Дидро одобрил картины Давида, Седен слышал мнение знаменитого писателя из его собственных уст… Знакомые и полузнакомые люди пожимали Давиду руку, ему улыбались, с ним любезно раскланивались. Давид испытывал высокую радость победы: его признали. Дни, проведенные за копированием бесчисленных статуй, рельефов, гемм, дни, прошедшие перед мольбертом в непрестанных поисках совершенства, бессонные ночи, муки неудовлетворенного желания стать, наконец, подлинным мастером мгновенным вихрем пронеслись в памяти Давида… Эти годы не были потрачены впустую. Настал день, который столько раз рисовал в воображении Давид; воплотившаяся в жизнь мечта странно смешивалась с обыденностью: с запахом лака, пудры и пыли, с заботами о новых кружевах манжет, не хотевших красиво лежать на руке, с неловкостью и застенчивой радостью от похвал, с беспокойством за чрезмерно яркий румянец собственных щек.
Давид покинул салон только тогда, когда устал до, изнеможения, он ничего не понимал, хотелось побыть одному. Важные господа, чьи имена произносились рядом с именами коронованных особ, приглашали его сегодня в свои отели, его картины царствуют в салоне, и впереди вся жизнь! Горячая радость трепетала в нем. Покой удовлетворенных мечтаний впервые за добрых десять лет появился в душе. Он искренне порадовался за своих родных, столько раз страдавших из-за его неудач, и с удовольствием подумал, что теперь есть о чем написать матери.