Но… Ровно через две недели утром я обнаружил на левом глазу зловещее черное пятно и немедленно помчался к Краснову.
— Все сначала, — кратко сказал он, посмотрев глаз. — Немедленно в больницу. Сейчас же, не заезжая домой.
Должно быть, у меня было соответствующее выражение лица, потому что, поглядев на меня, он прибавил:
— Дать вам коньяк?
Я только махнул рукой…
И снова я на операционном столе. На сей раз хирург орудует не скальпелем, а лазерным лучом. Иными словами, короткими вспышками лазера вокруг глазного яблока как бы «припаивает» сетчатку на положенное ей место. После операции он говорит:
— Ну, вы, однако… Другие во время этой операции орут на всю больницу.
— Михал Михалыч, — отвечаю я, — я просто не знал, что можно орать. Думал, что у вас тут не положено. А то бы задал ору.
Далее дело пошло таким образом: тяжело заболела и вскоре скончалась мать Краснова, и он отсутствовал дней двенадцать. Его ассистенты мною не занимались. Наконец он появился, меня вызвали к нему в кабинет, и он меня осмотрел. Затем подумал и сказал в своей манере:
— Вы знаете, что такое жизнь? Жизнь — это слоеный пирог: слой повидла, слой дерьма. Слой повидла, слой дерьма. Так вот, сегодня у вас — слой повидла. Я вас отпускаю из больницы.
— А как же глаз?
— С глазом ничего нельзя сделать, потому что ничего нельзя увидеть. Все закрыто кровоизлиянием.
— Кровоизлиянием? А откуда вдруг взялось кровоизлияние?
На этот наивный вопрос я получил четкий и строго научный ответ:
— А ч-черт его знает.
На этом, по сути дела, можно и закончить мою «Отслойкиаду» — которую я определил бы по жанру как драматически-фатально-юмористическую и, одновременно, клинически-офтальмологическую. А если серьезно, то я так и остался на всю жизнь и по сей день после четырех, великолепно сделанных операций без левого глаза на все сто процентов.
Итак, потеряв один глаз, я продолжал рисовать, писать статьи, книги и, естественно, участвовать в общественной жизни. Основная моя общественная работа была, разумеется, связана с Союзом художников и домами художника — Московским и Центральным. Не могу не вспомнить поистине трагикомическую эпопею с выборами председателя МОСХа. Я состоял в нем в качестве заместителя председателя. Это тоже произошло довольно комично. Вернувшись из клиники Краснова, я обнаружил дома повестку на перевыборы руководства МОСХа и на другой день туда отправился. Я немного опоздал и вошел в зал в момент, когда раздались дружные аплодисменты. Не зная, по какому поводу собрание аплодирует, я, шутя, на ходу, тоже присоединился. И тут оказалось, что этими аплодисментами одобрили предложение о переизбрании меня первым заместителем председателя.
— Дорогие друзья! — возопил я. — Подождите! Что вы делаете? Вы покупаете кота в мешке. Я только что из больницы, где потерял один глаз. Какой из меня первый заместитель?
Тут поднялся уже избранный председателем Дементий Шмаринов.
— Товарищи! — сказал он. — Я думаю, мы своего решения относительно Бориса Ефимовича менять не будем.
Снова дружные аплодисменты.
— Ну, что ж, — сказал я, — пожалуйста. Но предупреждаю, что быть заместителем при таком председателе, как Дементий Алексеевич, это значит — ни во что не вмешиваться и не мешать ему работать. Это я вам обещаю.
Однако на деле вышло не совсем так. Мне иногда приходилось председательствовать вместо Шмаринова на заседаниях правления. Правда, мне в этом помогал ответственный секретарь МОСХа Эльбрус Гутнов, человек опытный и дотошный. И вот на одном из таких заседаний Гутнов показал мне послание от Шмаринова. Я прочел его с некоторым удивлением. В нем Дементий Алексеевич извещал, что у него в последнее время бывают спазмы головных сосудов и это не дает ему возможности исполнять обязанности председателя. Просьбы об освобождении его от этих обязанностей в послании не содержалось, и было не совсем понятно, что надо делать дальше. Брать на себя всю тяжелую обузу руководства такой сложной махиной, как Московский Союз художников, у меня не было ни малейшего желания, а объявлять выборы нового председателя не имелось, вроде, оснований. Но практически на меня свалились «руководящие» проблемы, в которых я, откровенно говоря, плохо разбирался. И ощутил это на ближайшем заседании правления. Когда мы уселись за председательский стол, Гутнов сказал мне вполголоса:
— Борис Ефимович, раньше всего надо принять решение об исключении из МОСХа художника Каневского.
Мне не понравился безапелляционный тон Гутнова, и я сухо заметил:
— Я не вижу этого вопроса в повестке дня, Эльбрус Александрович.
— Это не важно, — тем же безапелляционным тоном сказал Гутнов. — Вот заявления художников, давших ему рекомендации при вступлении в МОСХ. Они отказываются от своих рекомендаций.
— Ну и что? Мне кажется, что отказ от рекомендаций не влечет за собой автоматического исключения из членов Союза. Ведь его принимали по всем правилам — с показом работ и тайным голосованием. Не так ли?
— Все равно! Его надо гнать из МОСХа.
Повелительный тон Гутнова начал меня раздражать.
— А товарищ Каневский здесь? — спросил я. — Он отсутствует? Как же мы можем решать судьбу человека в его отсутствие, не поговорив с ним?
Гутнов был явно весьма недоволен. Его с места поддержал один из членов правления, крикнув:
— Это проходимец! Он разъезжает по Союзу, заключает какие-то договора на издание плакатов, гребет кучи денег.
— Позвольте вам заметить, — возразил я, — даже если бы этот Каневский, по вашим сведениям, к тому же зарезал семью из пяти человек, то, все равно, в его отсутствие я не считаю возможным решать вопрос о нем. Я предлагаю, чтобы председатель плакатной секции Соловьев вызвал Каневского, обстоятельно с ним поговорил и представил свои соображения на следующее правление. Нет возражений?
Возражений не было, на том и порешили, а я остался доволен, что показал Гутнову и некоторым другим — вертеть собою, как марионеткой, не дам.
А вот и еще один любопытный эпизод из моей «председательской» практики. Дело происходит на Всесоюзном съезде советских художников, собравшемся в Кремле, как это тогда было положено для творческих Союзов.
Надо, между прочим, заметить, что великолепные интерьеры старинного Кремлевского дворца, такие, как беломраморно-золотой Георгиевский, Владимирский, Екатерининский и другие залы, бывшие царские покои — создавали определенное настроение и как-то даже придавали делегатам Съезда некую значительность в их собственных глазах. После первых дней докладов и прений, принятия резолюций, наступил наиболее острый этап — выборы.