Утром мальчик проснулся нервный.
— Мама, придет сегодня папа?
— Не знаю, милый, может быть, завтра.
— Ты знаешь, у нас остался один кусок сахара, давай его не есть до папы.
— Хорошо.
— Мама, только ты не уходи.
— Надо же собрать ягод для чая.
— Тогда я буду стоять у шалаша и петь, а ты мне отвечай.
— Согласна.
Я пошла собирать под соснами бруснику, он стоял и пел. Голосок его звенел по реке, я изредка с ним перекликалась. Вдруг он оборвал песню.
— Мама, голоса!
— Нет, милый, тебе кажется.
За эти дни нам часто слышались голоса, и пение, и музыка; все это был мираж.
— Мама, не уходи, мне страшно.
— Сейчас, я только соберу там чернику.
Я отошла, чтобы внимательнее послушать. Голоса, грубые мужские голоса… Это не он. Если бы он возвращался к нам, он дал бы знать, он крикнул бы по-своему.
— Мама! — крикнул сын изо всей силы.
Я уже бежала к шалашу.
Из леса быстро шли двое военных. Где же он?.. Вот. Идет, шатается. Какое страшное лицо. Заплыло отеком, черное, у носа запеклась кровь…
— Милый, милый, — мы опять держим его за руки; мальчик гладит его, целует, а муж бессильно опускается на низкий край сруба и смотрит мимо нас.
— Что случилось? Дорогой, милый…
— Папочка, вот, выпей. Мама сейчас чай приготовит, мы припрятали для тебя одну заварку и один кусочек сахара.
— У них есть немного, — с трудом говорит он, показывая на финнов-пограничников, смотревших на нас в смущении. — Мне не дали купить, сказали — всего взяли, а сами почти все съели, — волнуется он.
— Пустяки. Главное то, что мы спасены. Все будет хорошо.
— Я шел два дня, голодный, ничего не ел; сапоги развалились. Они думали дойти скорее меня. Едва дотащил их, три дня шли…
Я понимала, что они не могли представить себе, как идет человек, спасая все то, что у него осталось в жизни. Финны должны были ошибиться в расчете времени — они мерили его другой мерой.
У мужа хрипело в груди. Он закашлялся и выплюнул в ссохшийся, почерневший от крови платок красный сгусток:
— Расшибся, — сказал он тихо.
— Дорога трудная?
— Очень. Камни.
Мальчик ласкался и чуть не плакал. Отчего папа такой, ничего не говорит, не рассказывает, будто не рад…
Финны в это время сварили овсяную кашу. Как все быстро и споро делается, когда есть топор! Они по-товарищески поделились с нами и дали по куску черного хлеба.
Странное дело: человек понимает, как он голоден, только когда прикасается к настоящей пище. Кажется, можно было бы сидеть и долго-долго есть… Но каша быстро кончилась, хотя мы ели медленно, с выдержкой. Мальчик сберег свой кусочек хлеба к чаю, и сидел, любовно обнюхивая его.
— Как ноги? Можете вы идти? — спросил нас отец. — У них кончается еда, придется торопиться…
— Да, можем. Ноги поджили. Хоть не совсем, но стало гораздо лучше.
— Папа, неужели мы никогда больше сюда не придем? Нам тут было с мамой так хорошо, — произнес мальчик с чувством.
Да, нам было хорошо. И вообще мы чувствовали, что пережили не страдание и страх, а большой душевный подъем и какое-то особенное счастье, несмотря на все лишения и опасности. Жалко было расставаться с диким простором и неограниченной волей. Грустно было прощаться и с шалашом, и с сосновым лесом…
Теперь впереди шли финны, заботливо прокладывая дорогу: срубали ветки, перекидывали лесины через ручьи. За ними шел мальчик, потом — мы вдвоем. Я боялась, что муж упадет, так он был слаб.
Саженях в трехстах от нашего шалаша, в густой заросли ольхи и ивняка, муж спросил меня:
— Из вас кто-нибудь пел?
— Да. Мальчик пел, — я ему отвечала.
— Мне здесь показалось, что я слышу ваши голоса. Думал, что это мираж. Столько раз всюду я слышал, как вы оба говорите, поете, но тут это было так ясно, хотя слова не долетали, что я чуть не сошел с ума. Я не мог удержать себя, бросился бежать, падал, с трудом вставал, и все-таки бежал к вам. Финны уже вчера не хотели больше идти. Испугались, решили, что я большевик и веду их в засаду. Это было ночью. Утром они мне дали два часа: если не дойдем, они повернут, и меня заставят идти назад, или убьют… Прошло два часа. Финны остановились. Я обезумел. Вдруг послышался голос; это мальчик пел. Они меня, от удивления, выпустили из рук. Я бросился бежать. Они, наверное, пристрелили бы меня, если бы второй раз не донесся голос сына, когда он пел. Я понимаю, что не могли они пустить меня одного по направлению к границе. Но, если бы повернули, я бы живой не повернул. Вы бы оба погибли… Я был в таком отчаянии, так намучился, что не могу прийти в себя. Такого кошмара я еще никогда не переживал. Умереть за вас двоих — да. Но я мог умереть, не дойдя до вас нескольких шагов, и моей последней мыслью было бы, что я вас сгубил…
Финны торопились, но были очень заботливы: остановившись на ночлег, срубили несколько толстых лесин и поддерживали костер всю ночь. Вечером и утром накормили нас кашей. Порция была небольшая, но себе они оставляли еще меньше.
На следующий день и дорога стала легче. Часто попадались нахоженные тропы, кострища, следы порубок.
Пригорки были алыми от зрелой крупной брусники, в березовых рощах попадались кусты малины и красной смородины. Лошади с большими колокольцами на шее ржали — соскучились без хозяев.
К полудню вышли на мощную, изумительно красивую реку. Масса шумящей воды, высокие скалистые берега, превосходный лес, — нельзя было не залюбоваться, хотя перевидали мы не мало. Идти было бы очень трудно, потому что крутые склоны были до самой воды завалены гранитами, но финны вывели из кустов припрятанную лодку и повезли нас вниз по реке.
Путешествие это было не без сильных ощущений: чуть не каждую четверть часа мы попадали в пороги и приходили в себя, только вынырнув оттуда.
Происходило это так: сначала слышался глухой шум воды впереди, выпучивались камни, лодку все быстрее и неудержимее тянуло в поток, еще момент — и вода словно вскипала, бурлила, клокотала, пенилась. Лодку, тоненькую, как если бы она была кожаной, несло дальше. От гула и рева воды можно было оглохнуть. Один финн греб изо всей силы, никуда не глядя, другой, на корме, управлял рулевым веслом, крича не своим голосом, вытягиваясь вперед, чтобы лучше видеть, и напрягаясь каждым мускулом.
Как удавалось нам вылетать из этих камней, нагороженных в реке на человеческую погибель, не могу объяснить. В обыкновенное время я сочла бы сумасшествием подобное плаванье, потому что пороги были иногда как настоящие водопады, но отказаться от такого способа передвижения и идти пешком мы не могли: во-первых, потому, что нас везли; во-вторых, потому, что муж едва держался на ногах. Кроме того, мы продвигались, в среднем километров восемь в час, а может, и быстрее.