Первая картина прошла как обычно. Аплодировали, вызывали…
В антракте в уборную зашел Степан Петров. Шаляпин отдыхал. Но Петрову он всегда был рад.
— Федя! Можно я скажу тебе кое-что? — тихо спросил Петров.
— Говори, — милостиво, «по-царски» разрешил ему Шаляпин.
— Я ничего о тебе до сегодняшнего спектакля не знал, — искренне заговорил Петров. — С первого твоего выхода, при первых звуках твоего голоса, уже знакомого и привычного, увидев тебя в гриме, заметив твою царственную поступь, скажу прямо, Федя, ты — великий трагик. Я и зашел-то к тебе в уборную, чтобы поближе рассмотреть тебя в гриме. Лицо человека, измученного пламенной, адскою мукой. Поразительно!
Шаляпин поднял руку в перстнях.
— Смотри, захвалишь меня, раскисну от твоих похвал, а мне еще играть и играть… — Шаляпин добродушно заговорил утомленным, очень тихим, без интонаций голосом: — Ты посиди со мной, пока я закончу гримироваться. Перед тобой был пока здоровый царь, совесть его еще не так измучила… Что-то будет впереди, посмотришь…
Петров смотрел на Шаляпина и не переставал удивляться, как искусно он подчеркнул глубину морщин на лице измученного царя. Шаляпин уже погружался в духовный мир Бориса, окруженного столькими врагами, мечтающими о его погибели. Забыть о своей персоне. Думать о детях… Как узаконить их власть над царством? Посмотрел на руки, взял мизинцем чуть синей краски, прошелся между пальцами обеих рук, обозначил их немощность. Подумал о пластическом рисунке роли в следующем акте. Заметно было, как он вживается в роль, как перевоплощается в образ трагического мученика.
«Поразительный талант! — думал Петров, наблюдая, как священнодействовал артист. — Какое искусство! Даже на близком расстоянии, лицом к лицу, нельзя поверить, что это только грим, что борода наклеена, а морщины нарисованы. Боже ж ты мой, да ведь передо мной настоящее, живое, страшное лицо «обреченного человека».
Петров ушел в зрительный зал. Шаляпин вышел на подмостки. Перед зрителями игралась сцена, где действовали Шуйский и Борис Годунов. Монолог Шуйского — исток душевной драмы русского царя на сцене. От исполнения роли Шуйского многое зависело. Но артист, игравший эту роль, оказался очень мелким и недалеким, явно халтурно отнесся к своей партии, наиважнейшей в этой сцене. Шаляпину пришлось подавлять в себе раздражение и ровно вести свою партию. С облегчением вздохнул, когда Шуйский ушел. Тут он господствовал на сцене. Он полностью отдался исполнению роли, но что-то постоянно мешало ему — то декорация окажется непрочной, то в оркестре сфальшивят, переврут темпы. Спектакль шел как несмазанная телега… Все скрипело и разваливалось. Дирижер Антон Эйхенвальд прилагал героические усилия, чтобы довести спектакль до благополучного конца. Но тут последняя капля переполнила чашу терпения Шаляпина…
Вдруг до «умирающего» царя донесся хор за кулисами, прозвучавший чудовищным диссонансом с последними словами Бориса. «Проклятье! Опять сфальшивили… До каких же пор я буду терпеть такое издевательство?..» — успел подумать Шаляпин перед самым закрытием занавеса.
Сломленный, уставший, раздраженный, Шаляпин ушел к себе в уборную.
Публика неистовствовала, вызывая артиста. А Шаляпин…
«По окончании спектакля я снова зашел в уборную Шаляпина и неожиданно наткнулся на печальную и тяжелую сцену. Шаляпин плакал, — вспоминал Петров-Скиталец.
Он был еще в «царском» облачении, но уже без грима, без парика, с сорванной бородой. Уронив голову и руки на запачканный красками гримировальный стол, плакал.
А у порога уборной печально стоял хромой антрепренер Эйхенвальд, держа в руках большую пачку денег — тысячу рублей вечерового гонорара Шаляпину, — и извинялся:
— Простите, Федор Иванович!.. Что же делать? Лучших хористов невозможно было найти в провинции…
Шаляпин вытирал гримировальным полотенцем мокрое от слез лицо и голосом осекшимся, дрожащим повторял, волнуясь:
— Нет! Я больше не буду петь! Не буду!
— Но ведь, Федор Иванович, еще три спектакля осталось!
— Не буду!.. С таким хором не могу!.. Это ужасно: на полтона! Зарезали!.. Я сам был хористом, но никогда так не относился к делу… Не могу петь!.. Снимите спектакли!..
Никогда ни до, ни после этого я не видел Шаляпина плачущим и никогда не видел, чтобы антрепренеры просили у артистов извинения… На другой день, в сумерках, я зашел к певцу в гостиницу.
Он сидел один в маленьком, неприглядном номере (лучшего не нашлось за переполнением гостиницы ярмарочной публикой) и, кажется, все еще грустил. В руках у него была партитура — «Майская ночь», которую он, по-видимому, от нечего делать просматривал: пианино в комнате не было.
— Вот, — сказал он мне, — вещь, которую я очень люблю. Замечательное остроумие музыки!.. Эту оперу редко ставят, потому что здесь для всех партий нужно, чтобы певцы были хорошими актерами. А жаль!.. Вот, например!
И он потихоньку, почти шепотом, начал напевать «Майскую ночь», выбирая наиболее остроумные места в партии Головы, Винокура и Каленика. Напевая, он, конечно, тотчас же перевоплощался во всех этих действующих лиц: сразу же увлекся, развеселился и так рассмешил меня, что я во все время его пения хохотал от души. Да и нельзя было не смеяться: таким неподражаемым Головой и Винокуром был он передо мной, напевая вполголоса, без грима и без аккомпанемента, только мимикой и интонацией воссоздавая высоко юмористические образы.
Не знаю, пел ли когда-нибудь Шаляпин с такой охотой для единственного слушателя без хора, без дирижера и оркестра, но только оказалось, что его слушал не я один, а еще кто-то за стеной, из соседнего номера.
В самый разгар этого домашнего представления в тонкую перегородку кто-то сильно застучал кулаками и густой женский голос, в котором слышалось ничем не сдерживаемое бешенство, заорал:
— Послушайте, вы! Когда вы перестанете безобразничать? Нужно же дать покой людям! Слушала, слушала, нету никакого моего терпения! Перестаньте ералашить!
Тон соседки Шаляпина был так груб и возмутителен, что я в свою очередь хотел ей наговорить дерзостей, сказать, что это поет Шаляпин, думая, что ее «тон» изменится. Федор Иванович остановил меня, извинился перед дамой и закрыл партитуру.
— Бог с ней! — сказал он добродушно, махнув рукой в сторону сердитой соседки».
Из Арзамаса вернулся Горький, сразу включившийся в организацию шаляпинского концерта в Большом ярмарочном театре. Первое время он жил в гостинице «Россия», а через несколько дней должен был переселиться в большой дом Киршбаума на Мартыновской улице, в котором сняли квартиру: срок ссылки писателя закончился. С приездом Горького и после новых серьезных разговоров о задачах и целях искусства Шаляпин задумался о репертуаре своего концерта: официальным организатором его было Общество распространения начального образования в Нижегородской губернии.