Отец пропал без вести в 1945 году. Мы верили, что он жив, и ждали…
Я рано научилась читать. Первая чудесная книга была без слов. На глянцевых черных страницах ее, переложенных папиросной бумагой, были цветные морские чудеса. Вторая книга — «Вечера на хуторе близ Диканьки» Гоголя. «Вий», «Страшная месть», «Майская ночь, или Утопленница» — сладкий ужас. Я так пропиталась им, что даже днем, оставаясь одна, боялась шелохнуться, боялась дышать. А однажды, когда я затаилась на стуле, бесшумно открылась дверь и вошел папа в гимнастерке с чемоданом. Я бросилась к нему и потеряла сознание. Когда я очнулась, никого не было.
Еще приходила голова — бледная-бледная, с черными-черными глазами, длинной черной косой и очень красным ртом. Она даже говорила со мной: «Не бойся, я буду приходить к тебе, ты только никому не говори». И я не говорила. Я упрашивала соседских девочек посидеть со мной, отдавала им свой хлеб. Они его брали и убегали.
В этот мучительный период страха бабушка повела меня в театр, во взрослый, оперный. Нас встретил разноголосый, тревожный и радостный гомон звуков. Потом все замерло и волшебная музыка унесла нас в мир грез. Огромный темно-красный занавес дрогнул и пополз, обнажая неведомую жизнь, где все поют, танцуют и красиво умирают. Это была опера «Кармен». В следующее воскресенье мы были на балете «Светлана» — что-то про партизан. Танец ошеломил меня, и незаметно ушли мои гоголевские страхи. Я стала танцевать всегда и всюду. Любая попавшая в мои уши мелодия превращалась в танец, и, даже засыпая, я продолжала сочинять танцевальный узор.
Бабушка очень любила меня, но я не оправдала ее надежд. Я не вышла замуж за генерала, у меня не было и нет дачи, и я не стала балериной.
К бабушке бегала я из нашего монастыря по длинной Красноармейской улице, затем по Почтовому съезду мимо приземистого «дома Кашириных»[1] с узким палисадником и крошечной красильней во дворе, выбегала на Маяковскую, там налево к Строгановской церкви, а потом — коротеньким переулком прямо к Волге (точнее, к Оке — чуть дальше они сливались, но почему-то говорилось и думалось «к Волге»), где и жила в бывших лабазах, приспособленных под человеческое жилье, моя бабушка.
Константин Павлович Мешков — папа, которого я не знала… 1942 год.
Бабушкина комната с дверцей под лестницей на чердак, крохотная, высотой пять метров с одним окном, выходящим на базар. На широком подоконнике весной стояли голубые подснежники и ландыши, летом васильки и ночные фиалки. Зимой окно затыкалось чем только можно и затягивалось плотной черной бумагой. С потолка свисала голая лампочка, и покрытые инеем стены алмазно сверкали. Печку топили редко. Дрова покупали полешками, по три, когда богатели — по пять. Весной стены плакали тонкими струйками растаявших «алмазов».
Постель с горбатыми пружинами утеплялась бутылками с горячей водой, на одеяло набрасывалось все, что могло наброситься и согреть. Осторожно влезали мы в эту берложку, тянулись пятками к блаженному теплу, натягивали на голову одеяло и замирали. Тихо. Таинственно. Рядом теплая бабушка. Сладко пахнет душистый обмылочек под подушкой. «Кто едет, кто скачет…» — шепотом читает мне бабушка по-немецки «Лесного царя» или учит считать по-французски и незаметно засыпает. А я еще сражаюсь с немцами. Я летчица, как папа, конечно, побеждаю и, конечно, героически гибну. Слезы ползут на нос и, вволю настрадавшись, засыпаю тоже. Или танцую, и тогда в плавном кружении уношусь в страну сна.
Часов не было. Чтобы не опоздать на работу, бабушка несколько раз в ночь бегала к почте. Там под крышей были большие круглые часы. Поднимались затемно. Вскипятив на керосинке немного воды, пили ее маленькими бережными глотками. За пазуху мне пристраивался кусок хлеба — и разбегались. Бабушка через Окский мост в Канавино в тубдиспансер, где она работала, а я — через зябкий ужас кладбища — в монастырь к маме.
Перед тем как мне пойти в школу, меня отправили на лето к дедушке в город Выксу, чтобы я откормилась и окрепла. Ничего я о нем не знала. С бабушкой они разошлись в незапамятные времена. Дед был инженером на металлургическом заводе и почти не бывал дома. Вторая жена его совсем не обрадовалась моему приезду, и очень скоро оказалась я в стае местных мальчишек. В большом двухэтажном полдоме деда было неуютно, неприветливо, как будто там никогда не росли дети и никто не смеялся. На улице было больше жизни. Светило солнце, барабанили дожди, бродили козы. По заросшему парку разбегались таинственные тропинки, можно было на прутике жарить сыроежки или отыскать позднюю землянику. Я понемногу дичала. Косы не расчесывались, ноги и руки покрылись цыпками.
Рядом жил белоголовый мальчик Вовочка. Часто мы с ним вдвоем убегали в парк. Однажды наперегонки катали железный обруч. Он бежал впереди и вдруг упал. В памяти совершенно стерлись минуты, когда я поняла, что он не просто упал, а умер. (Оказалось — провис провод, его ударило током, и, падая, он ударился виском о камень.) Не помню — звала ли я на помощь, осталась с ним или убежала за взрослыми. Отчетливо помню Вовочкины похороны. Его мама не плакала, а все что-то прихорашивала, поправляла у гроба и разговаривала с ним, как будто он заснул. После кладбища привели нас на поминки. Все что-то ели, пили кисель, и невозможно было понять, как это можно пить, есть, мыть посуду… И густо цвел в палисаднике шиповник.
Приехала мама, остригла меня наголо и повела на рынок. Купили стакан молока и лепешку и поехали домой.
В первый класс я пошла бритая, вместо портфеля — холщовая сумка с нарисованной масляной краской розой. Учительница была замечательная — высокая, худенькая, с аккуратным пучком седых волос на затылке и ласково-строгими глазами. Училась просто, легко и танцевала на всех школьных вечерах.
В 1946 году родилась сестренка Наташа. Ожидая маму и сестричку из больницы, я принялась за уборку — приносила в стакане воду из кухни, выливала на пол и растирала тряпкой и так много раз. Потом нашла пшенку и в самой большой кастрюле сварила кашу. Мама была очень тронута, а Наталка оказалась совсем крошечной, кашу не ела, и глаза у нее были туманно-синие. «Глазки-гонобобки, щечки-яблочки, губки-малинки», — говорила мама, совсем как когда-то говорила мне.
Бабушка сказала, что начинается набор в хореографическое училище при Оперном театре. Я пошла поступать. Меня попросили перейти по воображаемым камушкам воображаемый ручей и съесть из несуществующего кулечка несуществующие вишни, повертели во все стороны и приняли. Занятия проходили в самом театре: каждое утро мы вставали к станку и в фойе с колоннами танцевали менуэт, павану,[2] старинные танцы. С нами занимались мастерством актера, характерным танцем, музыкальной грамотой, французским языком. У каждой группы своя воспитательница — классная дама.