Когда я переигрываю партии мастеров старого времени и сравниваю их с сегодняшними, мне кажется порой, что руины красоты даже более красивы, чем сама красота. Как бы ни впечатляли монументальные здания из стекла и бетона, есть не меньшая прелесть и в развалинах Помпеи. Так же как нельзя утверждать, какая музыка лучше — старинная или современная, нельзя сказать, и чьи партии приносят большее удовольствие: Греко, Морфи, Стейница, Капабланки, Таля или Каспарова. К счастью, шахматы многогранны и есть любители и на то, и на другое, и на третье.
Во многих областях — музыке, литературе, политике — можно жить за счет своей репутации. Шахматы — другое дело: здесь всё на виду и за былые заслуги не спрячешься. В этой игре нет дутых авторитетов. Ибо невозможно представить себе открытие новых имен, незаурядного таланта, жившего во времена Капабланки, но просмотренного современниками, или развенчание выдающегося игрока: визитной карточкой шахматиста являются его партии и его результаты. Шахматы требуют постоянного успеха, постоянного подтверждения титула, реноме, класса. Поэтому шахматы высших достижений всегда были трудным, а порой и жестоким занятием.
Прошлое, о котором идет речь в этой книге, уже никогда не повторится. Мы живем в расколдованном мире шахмат, и я сомневаюсь, можно ли заколдовать его обратно. Очень трудно сделать события двадцати-, тридцати-, сорокалетней давности, правду того времени — правдой сегодняшнего дня. Правда жизни преходяща и изменчива. Особенно когда это касается советского периода: мироощущения, обычаев, законов — писаных и неписаных — тех лет.
Вспоминая о советских шахматах, о понятиях, с каждым годом делающихся всё более расплывчатыми, а то и вовсе непонятными для новых поколений, спрашиваешь себя: имеет ли вообще смысл хранить память о таком сравнительно узком участке культуры? Мне кажется, что ответ на этот вопрос может быть только утвердительным. Любой человеческий опыт достоин осмысления и анализа, в том числе тот особый, из которого выросли все шахматы второй половины ушедшего века и на котором базируются шахматы наших дней. Изучение этого опыта позволяет сделать важные выводы не только о развитии самой игры, но и о системе, способствовавшей ее развитию.
Герц, изучая электромагнитную теорию света, писал о том, что в математических формулах есть своя собственная жизнь. То же можно сказать и о шахматах. Об их красоте и логике. Шахматы умнее нас, умнее даже, чем их автор.
Современные шахматы невозможны без использования классических лекал прошлого. Я хотел рассказать о людях, которые создавали эти лекала. Попытаться написать на морском песке их имена, прежде чем набежавшая волна смоет их окончательно и растворит в истории компьютерных шахмат нового века.
Многих героев книги я встретил, когда еще жил в Ленинграде, но фактически уже эмигрировал на Запад. Поэтому фразы, которые вы прочтете, написаны мною, конечно, во второй половине моей жизни, но неясные ощущения были уже тогда, только я не мог их выразить.
Покинув три десятилетия назад Советский Союз, мне хотелось поскорее оставить всё позади, но разницу между тем, от чего я ушел, и тем, от чего мне грустно было уходить, я понял только, когда ушел. Для тех же, кто остался, я перестал тогда вписываться даже в печальный вздох Саади, став одновременно и тем, кого нет, и тем, кто далече.
Мои ленинградские годы разматывались бесконечной лентой, но сейчас время получило удивительное ускорение, знакомое всем, вышедшим на последний виток. Совсем как в песочных часах, долгое время бывших в употреблении: поистерлась «талия» стеклянного сосуда, и песок просыпается скорее, чем когда инструмент был новым. На этом финальном отрезке дистанции чувствуешь, что не столь стареешь сам, сколь мир вокруг тебя молодеет. И шахматный — в первую очередь. Парадокс: шахматы становятся всё более сложной игрой, а шахматисты — всё более простыми личностями. Может быть, оттого, что профессиональные шахматы требуют всё большей затраты энергии и времени и не терпят рядом с собой других занятий и увлечений.
Все герои моей книги — из совсем недавнего прошлого, кажущегося сегодня далеким и загадочным, особенно для молодого поколения шахматистов, которое смотрит на своих великих предшественников как на некую однородную массу, где Ботвинник является современником Стейница, а Таль — Морфи. Рассказывая о них, я отнюдь не претендовал на полноту изображения. Я знаю о несовершенстве инструмента, называемого памятью, о том, что зачастую она подсовывает нам вовсе не то, что мы хотим или выбираем, а то, что хочет она сама. Человеческая память устроена как прожектор: освещает отдельные моменты, оставляя вокруг неодолимый мрак.
В книге есть и портреты тех, с кем я впервые встретился уже на Западе. Мне хотелось показать этих людей не только сквозь призму шахмат, но и в отношениях с другими людьми, на фоне общества, столь отличного от того, в котором довелось жить большинству моих героев, равно как и — первую половину жизни — мне самому. Говоря о других, я открывал тем самым и собственное «я», стараясь преодолеть в себе стыд, знакомый каждому, кто вынужден говорить о себе.
Колеся по распахнувшемуся нараспашку и сделавшемуся сейчас таким маленьким миру, бывая снова в тех местах, где я встречался с героями моей книги, я отмечаю нелепое противоречие между возможностью возврата в пространстве и невозможностью возврата во времени. Ведь всё осталось на своем месте: дом на Парк-авеню в Нью-Йорке, где жила Ольга Капабланка, кафе в Амстердаме, где я еще вчера пил кофе с Сало Флором, статуя Будды в Борободуре, у которой стоял Тони Майлс, и шахматный клуб в Аничковом дворце Петербурга, помнящий меня маленьким мальчиком. Но время, чудесное, неуловимое время - ушло навсегда. Вся прелесть прошлого и заключается в том, что оно прошло, занавес опустился, на сцене декорации для другого спектакля.
Часть эссе, составивших книгу, была уже напечатана, причем публикации на русском и на других языках не совпадают. В текстах, вышедших по-английски, страницы, посвященные проблемам и явлениям, понятным только российскому читателю, к тому же знавшему советское время не понаслышке, были порой сокращены, а то и вовсе опущены. В то время как публикация на русском языке встречала зачастую возражения у редакторов, полагавших, что отдельные строки, а главное — концепции могут кому-то не понравиться. Воспитанные при советской власти, эти редакторы не могли смотреть на текст иначе, чем с конъюнктурных позиций, без самоцензуры, даже если она, видоизменившись, затрагивала не само государство, а интересы конкретных людей.
Эссе, выходящие сейчас без сокращений и передержек, на языке, на котором они были написаны, наиболее полно представляют сделанное мною за последнее десятилетие.