Шахмат у нас не было, мы играли бумажками, на которых мама написала названия фигур. Однажды за этим занятием нас застал мамин брат дядя Володя и купил комплект шахмат. Голова одного из белых коней вскоре отклеилась от основания, и при игре ее просто клали плашмя на доску. Другой мамин брат, Адольф, умер в начале 1941 года. С таким именем ему было бы нелегко во время войны.
Маму научил играть в шахматы ее отец, мой дедушка, которого я никогда не видел: он умер от голода в блокадном Ленинграде за год до моего рождения, в январе 42-го. Зима тогда была очень холодная, и в помещении было ненамного теплее, чем на улице. Дедушка Рувим лежал в комнате, в которой я прожил всю первую половину моей жизни, больше недели, до тех пор пока бабушке, самой передвигавшейся с трудом, не удалось отвезти его на санках на кладбище, где он и был похоронен в братской могиле.
Хорошо вижу бабушку Тамару, раскачивающуюся перед зажженными свечами и говорящую что-то на непонятном языке. «Бабушка, — спрашивал я ее, — бабушка, ты молишься богу? Почему же ты не идешь тогда в церковь?» — «Вырастешь — поймешь», — отвечала она без затей. Когда я немного подрос, бабушка иногда говорила со мной на идише, но она умерла, когда мне было шесть лет. Мой немецкий — это мой голландский, разбавленный идишем бабушки Тамары с редким вкраплением немецких слов.
У отца была другая семья, и, когда у меня спрашивали о нем, я говорил: «Отец с нами не живет». Отношений не было никаких. При заполнении анкет или специальных граф в классном журнале, где требовались сведения о родителях, я всегда испытывал неловкость и завидовал мальчикам, которые говорили об отце с гордостью: «Погиб на фронте». Я видел отца считанное число раз. Последний — в переполненном автобусе на Невском, когда, дав утвердительный ответ на вопрос, выхожу ли на следующей остановке, я обернулся и увидел его. Отец меня не узнал — он был очень близорук. На следующий год он умер.
Играя в футбол в Таврическом саду летом 1954 года, я сломал руку. Приговоренный к ношению гипсовой повязки в течение месяца, я стал играть в шахматы. Увлечение это зашло далеко, и сложные последствия его я испытываю по сей день. Сейчас, почти полвека спустя, когда я уже не играю в шахматы или почти не играю, у меня, случается, болит рука в том месте, где она была сломана тогда. Доктор говорит, что это плод моего воображения и что этого не может быть.
После окончания школы я поступил на географический факультет университета. Учеба была необременительной, и для занятий шахматами оставалось много времени. Я специализировался по экономической географии капиталистических стран. Как замечает шахматная энциклопедия, изданная в Англии, «уже тогда готовя себя к будущей жизни на Западе».
Хотя я был мастером, сам играл редко, больше занимаясь тренерской работой. Одно время помогал Талю, последний год перед отъездом — Корчному. Мое решение покинуть страну не понравилось властям. На стенде в фойе Чигоринского клуба, уже после того как я уехал, в течение длительного времени висели два объявления. На одном под списком команды Ленинграда можно было прочесть: тренер — мастер Г. Сосонко, другое было приказом Спорткомитета о моей дисквалификации в связи с изменой Родине. Они мирно уживались друг с другом до тех пор, пока кто-то не догадался снять первое.
Моя настоящая профессиональная шахматная карьера началась на Западе. Для краткости я обрубил свое имя, для твердости прибавил в него второе «н». Заманчиво было оставить свое полное имя, особенно после того, как журналист одной голландской газеты разбил его на две части, придав аристократическое итальянское звучание: Генна ди Сосонко. Еще более эффектным было на китайский манер написанное Со-сон-ко на программке сеанса одновременной игры, который я давал где-то в Бельгии весной 1974 года. В обоих случаях я решил, что это будет чересчур.
Гена, который жил в России, и Генна, появившийся на Западе, носят одну и ту же фамилию, но во многом очень разные люди, чтобы не сказать — совсем разные. Недавно полученный автограф на книге от друга первого периода моей жизни: «Генне, которого помню еще Геной» — я совсем не воспринимаю как шутку, и от России я отделен чем-то большим, чем годы и версты.
Через два месяца после приезда в Голландию я начал работать в «Schaakbulletin». Журнал этот был предшественником «New in Chess», в котором появились почти все эссе, составившие эту книгу. Работу в журнале я совмещал с игрой в турнирах. По мере того как росли успехи, главное место заняла практическая игра.
Весной 1973 года со мной разговаривал подполковник Z. Он предложил мне работу — преподавание русского языка на курсах в Гар-дервейке. На этих армейских курсах учились закончившие высшие учебные заведения молодые люди; курс языка вероятного противника был ускоренным и интенсивным. Сам подполковник превосходно говорил по-русски. Я отказался, объяснив, что мое хобби окончательно стало моей профессией, чем его немало удивил. Взамен зыбкого существования шахматного профессионала он предлагал весьма респектабельное, но даже и такое оно ограничивало бы что-то, ради чего я и уехал из Советского Союза. Прощаясь, он протянул мне визитную карточку: «На случай, если вы передумаете». Перебирая недавно старые бумаги, я нашел ее и не сразу определил, к какому периоду жизни она относится. Навряд ли она пригодится мне теперь.
Не знаю, как сложилась бы моя жизнь, прими я тогда его предложение. Очевидно одно: я не увидел бы мир в такой степени, в какой увидел его благодаря моей профессии.
Игра в шахматы на профессиональном уровне требует предельной концентрации, напряжения, полного погружения в другой, искусственный мир. Переход от обычного состояния в мир турнирных шахмат всегда давался мне с трудом, и те, кто знает меня в этих двух состояниях, утверждают, что знают двух разных людей.
Шахматы дали мне очень многое. Этот игрушечный мир - жизнь в миниатюре. В шахматах тоже нельзя взять ход назад, и время на партию тоже ограничено.
Глядя на шахматы сегодняшнего дня, можно сказать, что их настоящее неопределенно, будущее тревожно и только прошлое — блистательно навсегда! Хотя и знаю, что не от большого ума мысли о том, что в старое время небо было голубее, девушки краше, жертвы ферзей эффектней, наконец, люди, бывшие в шахматах, интереснее, не могу отрешиться от мысли — было, было...
«Золотыми шахматными временами» назвал свою книгу о шахматах первой половины 20-го века Милан Видмар, но не был ли золотым по отношению к ним весь ушедший век? Не испытали бы великие игроки прошлого, глядя на шахматы начала нового века, нечто сродни чувствам Лоренца, создателя классической теории строения атома, который сожалел, что дожил до триумфа квантовой механики и увидел, как зашаталось всё сделанное в науке, в том числе и им самим.