Я поднялся по крутому трапу наверх. Море и небо были полны свежести и движения. Как бы стремясь обогнать пароход, плыли на запад облака. Там, впереди, уже отпылал закат, но небо все еще было подсвечено розовым и оранжевым. За кормой стлалась широкая пенная полоса. Она уходила в густую мглу, в кронштадтский дождик, в ленинградское студенческое общежитие и холодные сводчатые коридоры Академии художеств, в залитое солнцем бакинское детство. Все это как-то разом отодвинулось и стало прошлым.
* * *
А солнце в моем бакинском детстве было жгучее. Асфальт на тротуарах плавился и делался мягким и вязким, как оконная замазка. На нем отпечатывался каждый шаг, и мы с Витькой Кутуковым, моим другом и соседом по дому, вовсю старались оставить как можно больше отпечатков, когда шли по Красноармейской к Приморскому бульвару. Мы не просто шли, а изображали пароходы. Мы пыхтели, и гудели, и кричали «Лево руля!», огибая на углу Торговой будку хромого квасника, и корчили ему рожи. Однажды квасник погнался за нами, стуча палкой и ругаясь на армянском, азербайджанском и русском языках, но, конечно, не догнал.
Дальше шли вывески — «Азавтодор» и «Кто куда, а я в сберкассу». На последней был изображен бегущий человек с невероятно длинными ногами. Почему в сберкассу надо было мчаться во весь дух, мы не знали. Но и сейчас это вдохновенное, полное дикой экспрессии творение безвестного мастера кажется мне куда более выразительным, чем пошловатые рекламные плакаты «Накопил — и машину купил».
Мы проплывали мимо афиш ДКАФа — Дома Красной Армии и Флота. Ну-ка, что за кинокартина сегодня? «Плыви, девушка, плыви!» Вот здорово, надо посмотреть! Кино мы любили самозабвенно. В одном квартале от нашего дома, на проспекте Кирова, был небольшой сад Коммунальников с летним кинотеатром, вечно устланным шелухой от семечек. Там мы и смотрели фильмы нашего детства. Лента часто рвалась и перекашивалась, почему-то всегда в момент драки или погони. Вспыхивал свет, и было видно, как у всех зрителей руки ходят вверх-вниз, поднося ко рту семечки. Наконец киномеханику удавалось укротить непокорный аппарат, гас свет, и на экране снова прыгали кадры. Обворожительно улыбалась Ната Вачнадзе. Пылкий Дуглас Фэрбенкс молниеносными взмахами шпаги метил противника буквой «Z» — знаком Зоро. Невозмутимый худенький человек в очках и шляпе-канотье — Гарольд Ллойд — в переполненном автобусе привязывал к веревке долларовую бумажку. Толстяк пассажир, привстав с сиденья, наклонялся за ней. Ллойд быстренько усаживал на освободившееся место свою даму и одновременно дергал за веревочку. Мы хохотали на весь сад Коммунальников…
Вдавливая в раскаленный асфальт следы сандалий, мы продолжали свой путь к бульвару. Мы «проплывали» мимо двух стариков в облезлых бараньих папахах — сидя на табуретах у края тротуара, они со страшным стуком играли в нарды. На огромных коричневых ставнях растворов (так в Баку называли комнаты без окон, выходящие прямо на улицу) кроме обычных надписей было крупно написано мелом: «Спать!» Эти надписи появились в городе после недавних гастролей гипнотизера Орнальдо.
И вот — Приморский бульвар, лучшее место в городе, да и, наверное, во всем мире.
Бульвар — узкая зеленая полоса между набережной и каменным парапетом, за которым лежит в полукруглой своей чаше синяя Бакинская бухта. Больше всего на бульваре акаций. В мае, в пору цветения, они источают сладковатый парфюмерный запах, и на них появляются метелочки скромных белых цветов. Среди бакинских мальчишек цветки акации считались съедобными. Выдернешь цветочек из коричневого основания, пожуешь нежный корешок — вкуса, по правде говоря, почти никакого, так, нечто сладковато-горьковатое. Противно даже. Но не хотелось отставать от других.
Иное дело — олеандры. Очень красивы эти кусты с их глянцевитыми, будто кожаными, листьями и ярко-розовыми цветками. Но попробуй взять в рот — живо отравишься. Олеандры пользовались недоброй славой ядовитых растений.
Хорош Приморский бульвар, залитый июльским солнцем. Но лучше всего на бульваре купальня — изящный ансамбль белых строений на сваях. К ним вел длинный-длинный пирс, и, пока идешь по его прокаленным на солнце доскам, ты все отчетливее слышишь приближающиеся всплески воды и восторженный ребячий гомон. Наконец наступает вожделенный момент: заперев одежку в шкафчик и привязав номерок к руке или щиколотке, ты бултыхаешься в бассейн, переполненный ребятней. Это бассейн с полом, здесь мы учились плавать, вернее — барахтаться, держась на воде. Осмелев, мы проникали меж свай и перегородок в соседний бассейн — без пола. Здесь было просторнее. Мы пугали друг друга: с диким криком, вытаращив глаза, скрывались под водой — паршивая, надо сказать, игра. Так или иначе, плавать мы научились, и тут наступили прекрасные времена: мы вышли из бассейнов в открытое море. Со скользких ступенек наружной лестницы мы кидались в ничем не огороженную воду. Хочешь — плыви налево, к задымленной полоске Черного города; хочешь — направо, к взгорку Баиловского мыса; хочешь — прямо, к серо-желтым откосам острова Наргин. Конечно, так далеко мы не уплывали — куда там! Часами мы не выходили из воды, плавая вокруг купальни и отдыхая на ступеньках лестницы. А еще можно было подняться на крышу, и тут были белые лежаки с распростертыми загорелыми телами, и, если посчастливится найти свободный, можно вытянуться, подставив спину жаркому солнцу и защитив голову специальной подвижной доской…
Ох и хорошая была купальня! Говорю «была», потому что давно уже нет ее, купальни нашего детства. Уже тогда, в тридцатые годы, Бакинская бухта была грязноватой, изрядно замазученной. Славно было купаться в норд или сразу после него: господствующий в этих краях северный ветер гнал от берега грязь, жирные коричневые мазутные «поля». Но когда задувал южный ветер — «моряна», — все это прибивало обратно, и мы вылезали из воды, покрытые бурыми пятнами мазута, и бежали под душ. С годами в бухте и вовсе невозможно стало купаться. Да и обветшала наша купальня. В конце пятидесятых годов ее снесли. А все-таки жаль…
Все наши игры были связаны с морем. У Витьки дома был колоссальный немецкий атлас, весивший — честное слово! — килограммов десять. С той поры я таких атласов не видывал.
Из стульев, стола и гладильной доски мы сооружали корабль, точнее — капитанский мостик. Остальное довершала фантазия, питаемая синими листами атласа. Мы склонялись над ними, испещренными прекрасными названиями островов и цифрами глубин, и отправлялись в плавание. Теперь мы были братьями-моряками с Азорских островов, и мы поднимали восстание островитян против португальских властей и, спасаясь от погони, уходили в океан. Нас трепали штормы, мы погибали от жажды, но все-таки добирались до берега, это была Бразилия, а может, Уругвай, и мы поднимали восстание угнетенных индейцев, а потом снова уходили в океан, в «ревущие сороковые».