После ужина мы со Славкой Спицыным бродили по лесу. Славка был ленинградцем, студентом Института инженеров водного транспорта, призванным, как и я, со второго курса. Мы никак не могли наговориться. Рассказывали о нехитрых событиях своей жизни, посвящали друг друга в сердечные дела, делились планами на будущее. Я мечтал стать архитектором, Славке же мерещились дальние плавания. Всегда он таскал с собой книгу, которую называл своим талисманом. Я хорошо помню ее: «Жизнь и труд» некоего Смайльса. Эпиграфом к первой главе стояла чеканная фраза Вергилия: «Labor omnia vincit» («Труд побеждает все»). Говорилось в книге о том, что беспечная, легкая жизнь дает человеку детский характер, тогда как трудности на жизненном пути закаляют волю, выковывают твердый характер и часто пробуждают в человеке способности, о которых он мог и не подозревать раньше. В подтверждение приводились примеры из биографий великих людей. Это была, может, и наивная, но хорошая книга, прославляющая труд человека.
А лес был полон тишины. Только зашуршат под сапогами коричневые листья. Только каркнет на верхушке сосны ворона. Такой тишины мне, горожанину, еще не доводилось слышать.
— А вообще-то, — говорил Славка, — знаешь, кем еще хорошо стать? Кинооператором. Ездить повсюду, снимать…
Только что он уверял меня, что нет ничего лучше профессии торгового моряка, а теперь вдруг кинооператор появился…
— Можно и в кинооператоры, — рассеянно соглашался я, прислушиваясь к только что родившемуся новому — слабому и как бы шипящему — звуку и пытаясь понять его.
— Давай на пару, а? — загорелся Славка. — Отслужим — и в Москву, в киноинститут. Давай?
— Посмотрим, — отвечал я. — Еще отслужить надо.
— Ну, это быстро. Два года пролетят — не заметишь. А цель надо заранее себе поставить, тогда будет легче к ней стремиться.
(Это он уже из Смайльса — насчет цели.)
Теперь, когда звук приблизился, я догадался, что это — шум прибоя. Море было где-то совсем близко. Невольно мы ускорили шаг.
Сосны расступились, впереди возникло нагромождение скал — серых, округлых, в рыжих пятнах мха. Перепрыгивая через какие-то канавы, мы побежали к скалам. Поднялись повыше. Перед нами лежало море, тоже серое, слившееся с серым же небом. Линия горизонта была почти неразличима, и казалось, что бесчисленные островки, раскиданные по морю, висели в воздухе. Берег слева и справа круто изгибался, лес стоял мрачноватой зубчатой стеной.
Гранит, вода и деревья — вот, в сущности, весь материал здешней природы. Но было во всем этом нечто сказочное. Долго стояли мы, обмерев от странной красоты берега. В шорохе прибоя у скал, в шуме сосен на свежеющем ветру чудились древние руны «Калевалы»…
Не только сказочное было в этом пейзаже, но и нечто неуловимо тревожное. Будто мы — на самом краю земли, дальше не шагнешь, и кто-то, притаясь, смотрит на тебя в упор, подстерегает…
— Вот куда нас занесло! — сказал я.
— Ага. — Славка всматривался в восточную часть горизонта, набухавшую темнотой и дождем. — А Ленинград — вон в той стороне. Километров триста до него будет?
— Пожалуй, больше.
— Нет. Не больше. А в той стороне — Стокгольм. До него ближе, чем до Питера. Нет, скажешь?
— Славка, — сказал я, — не знаю, куда еще нас закинет служба, но давай всюду вместе. Ладно?
— Давай!
Мы пожали друг другу руки, скрепив таким образом — не без торжественности — свою «аннибалову клятву».
Сгущались сумерки. Мы пустились в обратный путь. Вечером было очень просто заблудиться в лесу, и мы бежали, чтобы, пока совсем не стемнело, успеть добраться до роты.
Наконец меж сосновых стволов смутно забелели палатки.
Переводя дыхание, мы втиснулись на свои шуршащие соломенные матрацы. Как раз Вася Зубков, первый сказочник нашей роты, заканчивал очередную сказку. Он знал тьму всяких историй и был мастаком их рассказывать. Все его сказки, как правило, кончались неприличным двустишием.
А в шесть утра — подъем. «На зарядку выходи!» Услышав голос Васильченко, мы, еще не вполне проснувшись, хватались за портянки и сапоги. Хорошо, если обходилось без путаницы: долго ли в такой теснотище схватить чужое? Но, если даже под руку попадалось свое, попробуй успей намотать портянки под грозными окриками Васильченко! А неправильно, наспех намотанная портянка — одно мучение. Уж лучше сунуть голые ноги в сапоги. Так я и делал, пока не приобрел навык быстрого, почти автоматического наматывания.
Мы выскакивали из палаток в холод и темень, часто — в дождь. Сгибались и разгибались, приседали, прыгали. Потом бежали с километр по звонкой от утреннего морозца лесной дороге. Нам становилось тепло, и бодрость вливалась в тело.
* * *
Неподалеку от палаток стоял длинный и приземистый каменный сарай. Его-то и отвели нашей роте под зимнюю квартиру. Собственно, это была конюшня, о чем неопровержимо свидетельствовало обилие навоза. Несколько дней мы выгребали навоз, отмывали сарай, а потом плотники сколотили двухэтажные нары во всю его длину.
Среди нас, молодого пополнения, было мало таких, как мы со Спицыным, — не имеющих специальности. Почти все «на гражданке» уже умели что-то делать. Здесь были колхозники и железнодорожники, слесари и каменщики. По вечерам в палатках смешивались говоры — акающие, окающие, дзякающие. С трудом подбирая русские слова, коренастый малоподвижный Яхьяев, родом из Дагестана, рассказывал щупленькому ленинградцу Ксенофонтову о повадках коз и овец, которых еще недавно пас на горных пастбищах. Переплетчик из Минска спорил с сапожником из Талдома о приемах раскроя кожи.
Почти все специальности и ремесла могли так или иначе пригодиться в армии. Но, по-моему, особенно нужной и почитаемой была плотницкая специальность. На наших плотников — Зеленова и Пихтелева — даже старший сержант Васильченко не очень-то покрикивал. Более того, дарил им улыбки, объясняя, на какой «хвасон» следует сколотить нары в его, Васильченко, уголке.
Мне нравилось, с каким достоинством они держались — развитой и бойкий москвич Зеленов и степенный, немногословный, по-крестьянски основательный Пихтелев. И еще больше нравилось, как они работали. Доски из-под их рубанков выходили гладенькие и ровные, шипы сразу послушно становились в вырезы, гвозди вгонялись легко, с трех ударов.
А мы таскали носилки с навозом. Что и говорить, занятие не из лучших. Но еще хуже было отмывать огромные котлы от перловой каши, когда тебя назначали в кухонный наряд. Оттираешь, оттираешь, скребешь луженые стенки — а они все скользкие, вот же дьявольщина!.. Одно было утешение: если рабочие по кухне быстро управлялись с мойкой котлов и чисткой картошки и если повар был в хорошем настроении — он разрешал зажарить на противне немного картошки.