В тринадцать лет я выдумал, рассказал и нарисовал одну историю. Потом её забыл. И вдруг однажды вечером, семь лет назад, в Венеции я вспомнил, что эта история называлась «W» и была если не историей моего детства, то, в некотором роде, одной из его историй.
Не считая внезапно восстановленного названия, у меня не было практически ни одного воспоминания о W. Всё, что я знал, занимало меньше двух строчек: жизнь общества, занятого исключительно спортом, на одном островке Огненной Земли.
И в который уже раз письмо расставило свои ловушки. И в который уже раз я становился ребёнком, который играет в прятки и не знает, чего он больше боится и больше хочет: остаться спрятанным, быть найденным.
Позднее я отыскал несколько рисунков, из числа тех, что рисовал, когда мне было около тринадцати лет. Благодаря им, я заново сочинил историю W и написал её, публикуя по мере написания отдельные части в «Кэнзен литерэр» между сентябрём 1969 и августом 1970.
Сегодня, четыре года спустя, я берусь определить — этим я хочу сказать как «очертить предел», так и «дать имя» — эту медленную расшифровку. W ничуть не больше напоминает мою олимпийскую фантазию, чем эта олимпийская фантазия напоминала моё детство. Но в сплетаемой ими сети, равно как и в задуманном мною прочтении, оказывается, я убеждён, вписанным и описанным путь, который я прошёл, поступь моей истории и история моей поступи.
Я жил в X. уже три года, когда утром 26 июля 19… хозяйка вручила мне письмо. Оно было отправлено накануне из К., города более крупного, чем X. и расположенного приблизительно в 50 километрах от него. Я распечатал письмо; оно было написано на превосходной бумаге по-французски. Верхнюю часть листа украшало отпечатанное заголовком имя
Отто АПФЕЛЬШТАЛЬ, MD
которое возвышалось над безукоризненно выгравированным сложным гербом, который моё невежество в области геральдики не позволяло ни идентифицировать, ни даже растолковать; более того, мне удалось ясно разобрать лишь два из пяти символов, образующих герб: зубчатую башню в центре и во всю высоту герба и открытую книгу с чистыми страницами в правом нижнем углу; три других символа, несмотря на все мои усилия, остались неясными; речь, однако, шла не об абстрактных символах, вроде шевронов, лент или ромбов, а о фигурах, но как бы двойственных, с рисунком одновременно и точным, и двусмысленным, который, казалось, можно было интерпретировать по-разному, так и не остановившись ни на одном окончательном варианте: один символ мог, в крайнем случае, оказаться извивающейся змеёй с чешуёй из лавровых листьев, другой — рукой, которая являлась в то же время корнем; третий был то ли гнездом, то ли костром, то ли короной из шипов или неопалимой купиной, то ли вообще пронзённым насквозь сердцем.
Ни адреса, ни номера телефона не было. В письме сообщалось лишь следующее:
«Сударь,
Мы были бы Вам крайне признательны, если бы Вы согласились уделить нам время для беседы по касающемуся Вас вопросу. Мы будем ждать Вас в баре гостиницы Бергхоф, по адресу Нюрмбергштрассе, 18, в эту пятницу 27 июля, с 18 часов.
Заранее Вас благодарим и просим извинить за то, что пока не можем дать Вам более пространных объяснений.
Примите заверения в нашем искреннем почтении».
Далее следовала неразборчивая подпись, в которой только имя, напечатанное в заголовке, позволило мне разобрать «О. Апфельшталь».
Нетрудно представить, что сначала письмо меня напугало. Моей первой мыслью было бежать: меня узнали, это наверняка шантаж. Затем мне удалось пересилить свои опасения: письмо было написано по-французски, но это вовсе не означало, что оно было адресовано именно мне, тому, кем я когда-то был, бывшему солдату и дезертиру; в нынешних анкетных данных я значился романским швейцарцем, так что моё знание французского языка никого не могло удивить. Тем, кто когда-то мне помог, моя старая фамилия была неизвестна, и понадобилось бы невероятное, необъяснимое стечение обстоятельств для того, чтобы кто-то, знавший меня в прежней жизни, сумел бы меня разыскать и опознать. X. всего лишь маленький городок, в стороне от больших дорог, туристам он неизвестен, а большую часть дня я сидел в глубине ремонтной ямы или лежал под автомобильным двигателем. Да и вообще, что мог бы потребовать у меня тот, кто, по непонятной случайности, отыскал бы мой след? У меня не было денег, у меня не было возможности их получить. Война, на которой я побывал, закончилась больше пяти лет назад, я наверняка попал под амнистию.
Я попытался, как можно спокойнее, рассмотреть все гипотезы, которые напрашивались после прочтения письма. Было ли оно результатом долгих и терпеливых поисков, расследования, круг которого, постепенно сужался вокруг меня? Предназначалось ли оно человеку, имя которого я носил, или же его однофамильцу? Или какой-нибудь нотариус принимал меня за наследника огромного состояния?
Я читал и перечитывал письмо, снова и снова пытаясь отыскать в нём какое-нибудь дополнительное указание, но находил лишь новый повод для ещё большего любопытства. Являлось ли это «мы» в письме эпистолярной условностью, общепринятой в деловой переписке, где подписавшийся выступает от имени своей фирмы, или же я имел дело, по меньшей мере, с двумя корреспондентами? И что означало «MD», следовавшее, в заголовке, за именем Отто Апфельшталя? Как правило, — я проверил это в словаре бытовой лексики, который мне дала посмотреть секретарша станции техобслуживания, — имелась в виду американская аббревиатура «Medical Doctor», но сокращение, принятое в Соединённых Штатах, оказывалось бессмысленным в письме от немца, пусть и врача; не означало ли это, что Отто Апфельшталь не немец, а американец, хотя он и писал из К.; в этом не было ничего удивительного: в Соединённых Штатах немало немецких эмигрантов, многие американские врачи — немецкого или австрийского происхождения; но что нужно было от меня американскому врачу и зачем он приехал в К.? Допустимо ли, чтобы врач, какой бы национальности он ни был, указал на почтовой бумаге свою профессию, но заменил сведения, которые все вправе ожидать от врача, — его домашний адрес или адрес его приёмной, номер телефона, часы работы, должность в больнице, и т. п., — на старомодный и загадочный герб?
Весь день я раздумывал о том, что мне следовало делать. Должен ли я идти на встречу? Или немедленно бежать и начинать где-нибудь в Австралии или Аргентине ещё одну нелегальную жизнь, заново выковывая хрупкое алиби нового прошлого, новой личности? За эти часы моё беспокойство уступило место нетерпению, любопытству; я лихорадочно представлял себе, что эта встреча изменит мою жизнь.