Дома у Сереги отмылись, отъелись, отоспались. Задерживаться в столице не было желания ни у него, ни у меня, поэтому на следующий же день выехали по направлению революционной (три раза) колыбели. Московское бутылочное пиво после астраханского разливного показалось водой.
Северная Пальмира усыхала под присмотром палящего солнца. Родители были все еще в деревне. У меня в квартире мы расстелили газеты, вывалили на них почти уже засохшую коноплю. Комнаты наполнились характерным резким запахом. Я долго ходил вокруг телефона, потом, набравшись смелости, позвонил Маше.
Август кончался. Август – пик горы под названием лето. Забираешься на нее дольше, чем скатываешься. Хочется сомкнуть створки глаз и остаться в вечности зеленого леса, ягодно-грибного сезона, продлить экстаз северного человека, которого закутала заботливыми руками теплая погода.
Встретились в Трубе. Маша была растеряна, поехали куда-то на Гражданку забирать ее вещи. Из конторы. Что за контора, я понял потом. Догадка возникла с неожиданностью утреннего прыща, вскочившего посреди лба. Предъявлять претензии было бесполезно. Претензии не башмаки – за порог не выставишь. Астраханский август перетек в август питерский, трансформировав кончики ожиданий, которые топорщились из меня, как антенны космического спутника.
– Ты же обещала.
Маша приехала на очередную встречу, одетая в старый мамин пиджак, сапоги и длинную юбку. Стала хватать меня за руки, тужиться при произнесении фраз, выдавливая их из себя, как последний мазок зубной пасты из тощего тюбика. Тряслась и ознобилась. Мы взошли на движущуюся, ступенчатую дорожку эскалатора, она прижалась ко мне и еле-еле прошептала:
– Я тебя люблю.
Такое впечатление, что она не ела полторы недели, а эти слова были хлебными корками, попавшими ей в рот. Наверное, я ослышался.
– Я тебя люблю.
Не ослышался.
В кармане мелькнула бумажная пачка, явно приобретенная в аптеке. Я не обратил внимания. Потому что все внимание было поглощено ее губами. Сзади ехал барабанщик, который подыгрывал нам с Мишей во время концертов в Трубе, наркоман и каратист. Он жил с ней на одной улице. На время я забыл о его существовании.
Всю дорогу Маша сбивчиво пыталась объяснить мне, что у нас с ней ничего не получится. Уже в пригородной электричке меня заинтересовала бумага, нагло торчащая в прорези ее пиджака. Я потянул за краешек и вытащил пустую упаковку феназепама.
– Это что?
– Таблетки.
– Ты их ела?
– Да.
– Зачем?
– Чтобы покончить с собой.
Сначала она стояла у обочины и выбирала транспортное средство, под которым ей удалось бы осуществить заветное желание Шопенгаура – сдохнуть сразу после рождения. Только у Маши период между «рождением» и «сдохнуть» затянулся, и она решила покончить с этим. По простой причине – невозможно трахаться за деньги, имея в душе брешь, из которой сочится ненужное в данный момент жизни чувство. Вполне логичный вывод для шестнадцатилетней особи женского пола с таким багажом впечатлений за плечами. Некоторые в ее годы боятся произносить слово мастурбация, а что такое изнасилование знают только по фильмам, где зачастую happy end выравнивает баланс зрительских эмоций. Решив, что, бросившись под машину, она подставит водителя, Маша наглоталась таблов.
Мы не доехали до Лигово. На первой же остановке я вытащил ее из вагона, барабанщик Серый вытащился следом. Машу затрясло как во время приступа эпилепсии. Серый побежал искать таксофон, я попробовал выпытать у нее информацию о количестве съеденных пилюль. Она купила девять упаковок феназепама, по десять таблеток каждая. Итого девяносто точечных ударов по здоровью, которое от такой атаки легко могло бы заключить паритетный договор со смертью.
Сейчас эти подростковые нюни кажутся вполне обыденными. Не исключено, что у любого случайно выловленного из общества индивидуума сразу после полового созревания наблюдались суицидальные наклонности. Я стоял на питерской окраине и прижимал к себе любимого человека, вибрирующего как мобильный телефон. Мир рухнул так же, как рухнули спустя несколько лет два Нью-йоркских дома, устремленных в небо вдогонку за наглостью архитекторской мысли. В течение часа ощущения пробежали длинную дистанцию от точки «счастье» до точки «отчаяние». И финиш был уже близко.
Прибежал Серый и сообщил, что скорая вызвана. Она не заставила себя ждать, и приехала буквально минут через десять. Машу погрузили, выяснили причину обморока. Когда я назвал количество съеденного феназепама, эскулап в голубом халате отвернулся и залез в машину. Я уговаривал его взять меня с собой, но уговоры так уговорами и остались. Ответа на вопрос: «Какие шансы?» не последовало. Последовал адрес больницы, куда можно было обратиться за справкой.
На утро я был на Будапештской улице, в больничном комплексе, где располагалась реанимация. Встретил там Машину маму. К Маше меня не пустили, но она была жива. Деньги. Срочно нужны были деньги.
Привезенный нами товар оказался беспонтовым. Выяснили мы это слишком поздно. Еще я стал замечать, что горло мое ведет себя не так, как обычно. Мне было больно петь. Глотать. Первого сентября я явился в училище, обвязав шею черной банданой, считая, что таким образом огражу себя от посягательств простуды на иммунную систему. Но это была не простуда. Стало понятно, что пора завязывать с курением. Слишком часто и слишком много я потреблял дыма, жгучего, как кипяток. Он скатывался в легкие по желобу гортани, оставляя каждый раз на ее стенках еле заметные зазубрины.
Родители, вернувшись из деревни, обнаружили под письменным столом рюкзак. Его содержимое заставило их попросить меня «спустить гадость в унитаз». Гадость перекочевала к Сереге, хотя хранить ее у меня было надежнее.
Маша вышла из больницы. Ветер покорежил языки пламени, но они возгорелись с прежней силой, следуя теории Ленина о судьбе искры. Ее неудавшаяся попытка самоубийства дала мне немало пиши для размышлений.
Сидели у нее на кухне. На полу лежали тени – черные трафареты двух человек почти в натуральную величину. Проецируемые мощным потоком света от лампы, они утолщалась. Лужа тьмы наливалась соком ночи. Обсуждали многостраничную teen-book «Идиот». Эта книга с детства вызывала у меня трепет своим названием и толщиной. В ней не было ни одной картинки, соответственно интереса для ребенка она не представляла никакого. В отличие, скажем, от трехтомника О’Генри, иллюстрированного в духе рисованного кино. Эти страничные вкрапления приковывали внимание недозревшего до литературы двуногого овоща. В школе книги, рекомендованные программой (Достоевский в особенности), вызывали у меня рвоту. Что далось к семнадцати годам, так это творения двух кумиров интеллигенции эпохи застоя, которые пролезли тонкой нитью своих романов сквозь игольное ушко советской цензуры. Не поскупились на изображение коммунистического будущего, повернув его на свой манер – манер братьев Стругацких.