Давай, моя ненаглядная, твои губки и глазки, а также малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю. Ваш отец и муж Андрей.
Целуй Лелю, Нюню, деток. А.
15 июля 1917 г.Дорогая моя женушка ненаглядная!
Сегодня первую ночь я ночевал с удобствами: на большой кровати, в просторной комнате с картинами и умывальником; это было в большом барском (польском) доме, но, увы, уже на родной ниве. Кроме этих удобств я после шести ночей в первый раз мог поспать от 12 до 8 часов, и ты поймешь, что (оставив в стороне общие соображения) я чувствую себя бодрым и ладным. Дивизия моя ведет себя недурно (насколько это можно при теперешней обстановке), особенно два первых полка; во всяком случае, мы переходим в упорные контратаки, укладываем обнаглевшего противника грудами; в одном, напр[имер], случае полк уничтожил два немецких эскадрона, при этом люди так обозлились, что, взяв в плен старшего офицера, еще одного и одного солдата, остальных докололи всех до единого; в другом случае было отбито четыре атаки германских полка (наших было втрое меньше), и он был прогнан назад; взято 12 немцев и два пулемета. Конечно, раньше я одним полком при отходе делал более блестящие вещи, но теперь (при «подвигах» Гвар[дейского] корпуса, 74, 113, 153-й и других дивизий, о чем ты читала, конечно, в газетах) приходится довольствоваться и этими пустяками; да и за них я получил благодарность главнокомандующего.
Сегодня я в первый раз прочитал газеты и вижу, что драма ясна, понятно состояние армии, но некоторые умы еще не отрезвлены: все еще защищают революцию, где-то видят контрреволюцию, когда надо все это забыть и спасать родину, которая гибнет. И если это может сделать черный антиреволюционный и антисвободный эфиоп, то нашим товарищам нужно становиться на колени и взывать: «Эфиоп, черный эфиоп, какие бы то ни были твои думы и мысли, спасай…» – и он, если будет чудо, спасет.
Вчера в 19 часов я вписывал кое-что в дневник и вдруг запутался во времени: смотрю, на часах 7, и думаю, что утро; понял только тогда, когда Ник[олай] Фед[орович] рассмеялся и объяснил мне. Выходит оттого, что день превращен в ночь и обратно, что соснешь немного утром, иногда прикорнешь после обеда, и весь распорядок, к которому мозг привык, путается, а с этим путается и представление о ходе времени. В дневнике моем день и места нахождения обозначаются, напр[имер], так: до 6 часов там-то, затем движение, затем до 12 часов там-то…
Сейчас привели одного солдата, который был пойман в грабительстве и попытке к изнасилованию; я случайно поехал им навстречу, выслушал слова конвоира и женщины и отдал приказание немедленно расстрелять его за сараем. Я пошел к себе, и за мною приходит мой комендант, который мне показывает какую-то бумажку; из нее значилось, что грабитель и насильник препровождался в штаб другой дивизии, и значит, вынесет тот или другой приговор другой начальник дивизии… Они, эти бродяги, дезертиры, грабители, насильники, а в душе, как общий тип, трусливые и дрянные солдаты, отравляют все наше существование; еще нам-то в этом отношении сносно, так как мы всегда в сфере огня, а бездельники эти его не любят, но дальше от нас вглубь дезертиры собираются кучами и толпами, и там они ужас не только для населения, но и для штабов, транспортов, обозов. Когда мы их встречаем на нашем пути, то кричим им: «Куда тащишься, сволочь!», и они, поджав хвост, виновато плетут нам какую-либо оправдательную историю, но на 20–25 верст от фронта они уже дерзки и невиновны, они рассказывают другие истории и ведут себя нагло. На 30–35 верст их наиболее густая волна, а дальше вглубь страны они все больше и больше редеют, пока наконец не становятся отдельными единицами; такие единицы улавливаются еще даже на 150 верстах от фронта. Что они делают – этого нельзя передать; даже мы иногда, проезжая ночью по деревням, слышим крики насилуемых женщин, но у нас эти насильники, как правило, обычно этим самым актом и кончают свою карьеру. Глубже – эта картина шире, ужаснее, ярче. Как и многое другое, эту сторону у вас не представляют себе в достаточно ясной картине.
Вчера целый день не было слышно ни одного выстрела (после трех месяцев, исключая дней отъезда к тебе), но сегодня с 11 опять эта музыка, а сейчас (15 ч 30 мин) стрельба усилилась, и меня уже начинают тянуть к телефону. В общем, это все надоело: поэзия потухла, чувство страха притупилось и остался один назойливый звук, который трясет и нервирует вашу перепонку… но главное – это теперешняя обстановка, этот невиданный и неузнаваемый лик армии, эта картина завершения трехлетней войны, – вот это видеть нестерпимо, и чувство надоедливости, усталости и тоски лезет в вашу душу, как наглое чудовище, и некуда скрыться от всего этого.
От тебя, конечно, писем давно нет никаких, так как наши полевые конторы прыгают сейчас, как нервная кобыла, и заставить их работать трудно… все эти тыловые люди трусливы до крайности и спешат спасти свое существование на 20-й версте от огня… В своей опасливости они забывают о том, что теперь бы письма нам были нужны больше, чем когда-либо в другое время.
Давай, моя роскошь, твои губки и глазки, а также наших малых, я вас обниму, расцелую и благословлю. Ваш отец и муж Андрей.
Целуй Алешу, Нюню, деток. А.
Обыкновенно я пишу тебе при первой возможности, а отправляю, когда подойдет случай. Целую. Андрей.
16 июля 1917 г.Моя славная, моя милая, моя золотая женушка!
Пишу тебе хорошим вечером (18 ч), когда ветер стих, все после дождя зелено, и артиллерийская стрельба почти затихла, и на душе моей, милая, тихо и спокойно. Я третий день на одном и том же месте, а это хорошо, во-первых, потому что дает время всем нам прийти в себя и оправиться, а во-вторых, мне лично продолжать жить в прелестной обстановке – просторная комната с умывальником и картинами – и разгуливать в свободные минуты в парке. А еще 2–3 часа тому назад все дрожало от артиллерии, и тяжелые снаряды наших «друзей» бестолково бабахали во впадину и пруд в 150–200 шагах влево от нас. Я тебе уже писал об удачах моей дивизии 10 и 12.VII, когда были отбиты несколько раз атаки, расстреляны два нем[ецких] эскадрона, взяты пулеметы и пленные. Вчера также атака была отбита без особого труда, и, разбивши нос, противник стоит пред нами два дня. Сегодня утром я обошел окопы моих двух полков и вел обычные в этом случае собеседования, объяснения и журьбу. Ребята настроены недурно и собираются сделать какое-то постановление о расстреле каждого из них, кто покинет самовольно позицию до появления определенного начальнического приказа. Я ничего против такого течения не имею, так как оно говорит об оздоровлении людей и о повороте их к лучшему пониманию своих обязанностей. На первой трети моего обхода начал лить ливень, который нас с Ник[олаем] Федор[овичем] промочил до костей. Повернул я от окопов грязный и мокрый, на пути встретил одного командира полка, а затем посетил трех других. Два из них живут вместе в большом доме одного фольварка, где я нашел хороший рояль; я уселся, стал играть и петь полным голосом. Сошлись офицеры, нашли солдаты, и кругом настала тишина напряженного и трогательного слушания: угрюмые грязные лица преломились в улыбку, глаза озарились светом, и, вероятно, в усталое сердце проникла радость оживления и покоя.