Степень важности парада соотносилась с местом, где он проходил: на Дворцовой площади, или на другой, поменьше, между Зимним дворцом и Адмиралтейством, или на манеже Инженерного замка, на Марсовом поле, на Семеновском плацу, а когда и совсем неподалеку, на Смоленском поле. Ну а каждое воскресенье — обязательный развод в Михайловском манеже, по одному взводу от каждого полка.
На параде делалось совершенно то же самое, что и на будничных учениях, — те же ружейные приемы в развернутом строю, те же повороты, та же стрельба залпами (разумеется, холостыми) — кроме разве что завершавшего все действо церемониального марша мимо императора; марш этот назывался почему-то «coup d’oeil»,7 а солдаты, по извечному обыкновению русского человека всё переиначить на свой манер, именовали его «куделька».
То же самое — да не то. Парад недаром венчал негласную иерархию военной службы. Он был высшей и неумолимой проверкой. Учения — у себя дома. Караул — лотерея: когда попадешь в «спячку», а когда и в «горячке» не угодишь под проверку или она нагрянет удачно, не на расстегнутый ворот. На параде немыслимо было проскочить ни чудом, ни случаем, ни по доброму расположению начальства.
Любая погрешность в монолитном согласованном движении тысячных масс — «дурное равнение», «волнение фронта», «нарушение интервала», «потеря каданса», «вздергивание ноги», «порча темпа», «короткость шага» вплоть до такой изощренной тонкости, как «взгляд не быстрый», не говоря уже о самом страшном, о неверно истолкованной и исполненной команде, — не ускользала от всевидящего ока таких знатоков строя, как сам Николай и его брат Михаил, окруженных академиками, профессорами и приват-доцентами от шагистики, которые так и рвались вцепиться во всякое упущение. И тогда — арест, выговор, дежурство не в очередь, если не что-нибудь похуже.
Вот почему парадов дожидались со страхом и «мучительным настроением», как признался современник. Страх этот преследовал каждого — и заслуженного генерала, и новоиспеченного прапорщика. Казалось бы, чего бояться Федотову, безупречному фронтовику в образцовом полку, но боялся и он. Мелочь, досадная случайность могла вмиг сгубить репутацию, складывавшуюся годами.
Федотов писал в поэме «Поправка обстоятельств, или Женитьба майора»:
Слово «смотр» наводит страх…
Чуть начальник впереди
Покажись, стеснит в груди
И, как иглами уколет,
Весь вздрогнешь, по телу холод
И мурашки пробегут,
Зубы дробь во рту забьют,
Как в карете стекла; волос
Станет дыбом, рвется голос,
Звон глухой гудит в ушах,
Звезды бегают в глазах,
Поле будто всё кружится…
Это сочинялось в конце 1840-х годов, когда полк с учениями, караулами и парадами остался в невозвратимом прошлом, — и сочинялось с юмором, но передает ощущения нешуточные.
По словам современника, церемониальный марш мог бросить и в жар и в холод: самый ужас был сладок, и страх был смешан с восторгом.
Военный парад стал своего рода апофеозом и символом николаевской России. Что нагляднее и зримее парада могло воплотить идею сверхцентрализованного государства, монолитной сплоченности вокруг обожаемого монарха, безусловного и всеобщего подчинения. Парад собрал в себе эстетику эпохи — ее фасадность. Парад оказывался взлетом и в самой военной жизни. Все знакомое, затверженное, заученное, составлявшее полковые будни, именно на параде обретало значительность, обнаруживало свой смысл и свое высшее оправдание, и сама служба оказывалась бесконечной подготовкой к параду — своей истинной и конечной цели.
Утомительные и запутанные экзерсисы шагистики и ружейных приемов, выделываемые изо дня в день, здесь вдруг отливались в законченную систему грандиозного спектакля, своеобразного квазивоенного балета — по-своему величественного и увлекательного. Тысячная громада, безупречно подчиняющаяся коротким загадочно звучащим командам и нервирующему языку трубы и барабана, сияющая медью и сталью, отливающая многоцветием мундиров и киверов, мерцающая золотом эполет, аксельбантов, петличек, пуговиц, лядунок, нашивок, позументов, офицерских нагрудных знаков, галунов, осеняемая колеблющимися знаменами, штандартами, бунчуками, жила как единый гигантский организм, и жизнь эта завораживала.
Чьи плечи не расправлялись шире, чье дыхание не замирало, чье сердце не трепетало в те минуты! Чьи души не преисполнялись законной гордостью! Прославленные полки, освободители Европы от корсиканского узурпатора, орлы Кульма, Бородина, Ватерлоо под своими простреленными знаменами, сама сияющая мощь Российской Империи, самодовольно бряцающей оружием. Казалось, этой громаде всё по плечу — вновь пройти Европу, а то и полмира, пересилить любую силу. И где-то над ними в недосягаемой вышине Александровской колонны парил ангел с лицом (как говорили) покойного императора Александра Благословенного, спасителя народов.
Кому было дело до того, что солдаты, вышколенные в слаженной пальбе холостыми, не умеют стрелять в цель, что кони, раскормленные для парадов, едва тянут орудия, что ружья годны только для изощренных манипуляций, что вся громыхающая и сверкающая мощь — не что иное, как великий обман, и ее не хватит на то, чтобы спастись от надвигающегося крымского позора.
И молодой Федотов, шагая в строю под Георгиевским полковым знаменем с гордой надписью «За отличие при поражении и изгнании неприятеля из пределов России 1812 г.», трепетал от неизъяснимого восторга приобщенности к великому и прекрасному, от того обманчивого ощущения сплоченности и собственной силы, которое дает военный строй.
Что ж, он еще ничего не видел, ничего не познал, ничего не пережил.
В Москве — харитоньевское захолустье, крохотный мирок родного дома, стариковская болтовня, рассказы отца, армией вскормленного, да нелепицы, доставляемые соседями. В корпусе — общество таких же, как он, мальчишек, скудное и тщательно процеженное чтение, пошлые казарменные анекдоты, нелепейшие слухи, фальшивые начальственные поучения, неистребимый дух кастовой замкнутости, который сам собою возникает во всяком закрытом учебном заведении, тем более военном.
Казалось бы, вступление в полк должно было встряхнуть жизнь Федотова и дать ему, наконец, ту среду, которой так не хватало для духовного развития, — весь Петербург, столица, сосредоточие умственных и художественных сил, был перед ним. Все это так — и не совсем так.
Для офицера «недостаточного», каким был Федотов, Петербург не намного щедрее провинции: соблазнов много, да возможности не те, есть сферы, да не про нас. Так, в некоторых биографиях Федотова (преимущественно давних — второй половины прошлого века) можно прочитать, будто первые годы службы он посвятил светским наслаждениям. Никак этому не поверить.